Страх перед возможностью узнать худшее – сильнее, чем страх неопределенности. Легче пребывать в неведении, чем заставить себя что-то сделать; лень – союзница малодушия. Словом, ни к каким «инфекционщикам» я так и не пошел, успокоив себя мыслью, что многие из местных хирургов, даже уколовшись кривой иглой, не делают из этого события.
Через две недели я столкнулся с Гитьерресом при выходе из метро. Было около семи утра, самое безлюдное время суток.
– Доброе утро, доктор, ты меня еще помнишь? – Он задрал голову, демонстрируя шрам.
Странно: на этот раз он говорил по-английски, причем говорил, как мне показалось, почти без акцента.
– Привет, привет, как себя чувствуешь? Оклемался? – Я почему-то обрадовался ему как родному.
– Слава Богу, папи, слава Богу… А насчет той вещи ты не беспокойся, меня проверяли перед выездом из Пуэрто-Рико.
В тоннеле под нами застучал подходивший к платформе поезд, и минуту спустя мимо нас промаршировали двое-трое идущих на службу. Работники больницы, не иначе.
Возвращаясь с дежурства (привычный путь от Линкольна до метро), я глазею по сторонам и думаю о том, что нет ничего тоскливее, чем предутреннее спокойствие «неспокойного района». Как будто в этом затишье отражается все одиночество живущих здесь людей. Справа по борту виднеется магазин-барахолка, где вперемешку с подержанными вещами продаются патриотические значки и куклы-статуэтки Девы Марии. Дальше – склад, кирпичные стены, расписанные традиционными граффити. Кое-где расклеены афиши, какие только и увидишь в Южном Бронксе: «Время пришло! Спаси свою душу сегодня в 10:00, 12:00 и 15:00». Снизу указаны адрес церкви и имя священника.
май – июнь 2008Бруклин
1Я впишусь в эту осень, к стене прислонившисьспиной.Это время – река, где непарных ботинок галерыпо теченью плывут. И слышны из ближайшейпивнойфортепьянные опусы в темпе домашней аллегры.Я впишусь в этот рыжий кирпич и с изнанки мостамеловые граффити, чумных баскиятов творенья,и в общагу, где будка консьержки уж год, как пуста,но жильцы до сих пор предъявляют удостоверенья.Здесь на койке больничной кончается некто, и светупрощается в нем, перевернутым кажется днищем.И открыты все учрежденья. И в желтой листвесокращенное солнце восходит над парковымнищим.Я в графе распишусь. С белой койки мертвецпоглядитв поднесенное зеркальце, и заведут хоровуюта консьержка пропавшая и этот нищий, к грудиприжимающий мокрого пса, точно грелку живую.2Она говорит: «Тяжело, а ему тяжелей»,говоря о муже. Они – в ожиданьи врачав онкологической клинике. «Пожалейнас», причитает. И медсестра, ворча,приносит ему подушку, питье, журнал.Он – восьмидесятитрехлетний. Ракпочки. Худой, как жердь, но худей – жена.Он и она – из выживших: тьма, баракв Треблинке или Дахау.С недоверьем глядятна студента-медика, думают: свой – не свой?Да, говорю, еврей. И тогда галдят,жалуясь на врача с медсестрой. Веснойбудет ровно шестьдесят лет со дняих женитьбы. Кивает на мужа: «Тогда он былвроде тебя… – и оглядывает меня, –…но постройней». Верный муж охраняет тыл.Она говорит: «Мы постились на Йом-Киппурдаже там… Берегли паек… А в этом годув первый раз в жизни не выдержали. Чересчур…»Говорит: «Когда он уйдет, я тоже уйду».Он – вечно мерзнущий; помнящий назубок:«Образ Господа виден смертному со спины, –засыпает, подушку подкладывая под бок, –Next year in Jerusalem. Все будем спасены».3