Меня за горло схватило чувство, которого я испугалась и о котором исповедовалась как об ущемлённой гордости и зависти, подступившей, несмотря на всю глубину моего растворения в муже. Учтиво опустив подбородок, я спросила, что всё-таки угодно газете «За Родину». «Редактор очень хотел бы статью о семье, — ответил Завалишин, — которая знаменует союз старой и новой России, непрерывность связи между потомком воинов, сопротивлявшихся большевикам, и вами, бывшей подсоветской, а ныне начавшей новую жизнь девушкой».
Всё ещё уязвлённая, я решила-таки задавить гордыню (да, я уже выучила это слово) и подчинить свою волю замыслу, предназначению — то есть распространению веры, замене материализма на религиозное, мистическое чувство Божьей любви. Я не стала ни о чём спорить и позвала газетчика на вечер понедельника.
В субботу же я пришла на всенощную и услышала раздражённые голоса, бубнившие поперёк службы. Приблизившись, я увидела растерянные глаза свечницы, а затем, справа, у иконы Рождества, троих: офицера, старика в очках и великана в штатском. Ничуть не стараясь приглушить го́лоса, они спорили на немецком. Старик доказывал что-то касаемо иконы и вдруг тронул ногтём слой краски у ножки младенца Христа и чуть надрезал его.
Что-то взорвалось во мне, я подлетела к ним и сказала на недоученном немецком: «Это церковь. Здесь идёт служба. Снимите, пожалуйста, шапки и не говорите так громко». Старик не обратил на меня никакого внимания и продолжал объяснять, тыкая ногтем уже в лик Богородицы. Я протянула руку, чтобы постучать его по плечу, но офицер ударил меня по руке сверху и крикнул: «Стоять! Пошла!»
Окрик всё расставил по местам. Кто была я, до какой степени простиралась моя свобода воли и где проходила — вернее, почему отсутствовала — граница между насилием в одном только голосе офицера и насилием, которое совершается действием.
Моё смирение, моё послушание и защита верой рассыпались. Я хотела было вежливо разъяснить что-то хамам, но голос пропал и выяснилось истинное положение дел — беспомощность. В окрике офицера было что-то, что прекращало моё существование как человека.
Завалишин явился на полчаса раньше назначенного, но мы были уже дома. Вместе с собой он привёл фотографа. «Наденьте самое красивое, что у вас есть, нам предстоит съёмка», — сказал тот, осмотревшись в нашей комнате. Я передёрнулась, но достала платье.
«Это достаточно нарядное». Фотограф пригляделся с сомнением и указал на стол. «Накройте скатертью и, если у вас есть сервиз, расставьте». Рост направился к шкафу за скатертью. Завалишин добавил: «Господин фотограф очень строгий, я сам слушаюсь его с величайшим почтением, а пока он настраивает аппаратуру, давайте поговорим».
Втроём мы сели за стол, и Завалишин стал спрашивать Роста. Он, конечно, мигом вцепился в сараевское детство и ловко выскреб из Роста разные живописные подробности. Тот рассказывал, не скупясь, и газетчик наконец сказал: «А знаете, я вам очень, конечно, завидую. Предложили быть мне сжечь всю подсоветскую жизнь и прожить, трудясь где-нибудь на заводе или подметая улицы в свободной стране, — согласился бы не думая!» Рост покивал, но больше откровенничать не стал.
«Что ж, — сказал Завалишин, — а Вера… как ваше отчество? Степановна?.. Как вы её увидели, какой вам показалась девушка, выросшая в большевистской клетке?» Рост смутился и начал рассуждать издалека, приравнивая имя Вера к православной вере и так далее. Закончил тем, что ему показалось чудом, что в душе у студентки, родившейся после революции, выжила тяга к чудесному.
Мне надоело ждать, когда газетчик спросит меня хоть о чём-нибудь, — да и было противно, уже ничего не хотелось. Я встала и сказала: «Мне нужно в управление». «Подождите, — вскочил Завалишин, — я хотел спросить об идеале семьи! Немцы любят читать о перенятых традициях. Муж — глава семьи, жена — его уважаемый помощник. Как вам нравится такое после большевистского приравнивания женщины к орудию труда?»
Тут вмешался Рост. «Знаете, — сказал он, — нам важны именно русские традиции. Они могут, конечно, совпадать с немецкими, но мы давно дошли до взаимного почитания и уважения к традиции, когда мужчина строит, созидает, обеспечивает кров и достаток, а женщина наделяет всё это гармонией, создаёт эдакий купол дома, под которым всем хорошо и покойно».
Я заговорила об учебниках, о том, как важно рассказывать детям о русской истории иначе, показывая её связь с европейской, но Завалишин, поглядев на часы, свернул разговор и откланялся. Фотограф воскликнул: «Наконец-то! Вы усаживайтесь сюда, а вы вставайте справа. Пожалуйста, руку на плечо мужа». Я положила, но после нескольких кадров сняла и отодвинулась. «Прекрасно! Теперь наливайте чай в чашку». Стараясь улыбаться, я выполнила указание. Рост привлёк меня за талию, и затвор клацнул ещё несколько раз.
Захлопнув за ним дверь, Рост выждал минуту и раздражённо заговорил: «Газетчики, они везде одинаковы. Германские, видишь ли, у них традиции…»