С наступлением зимы я снова принялся за чтение; на этот раз я добрался до библиотеки моей матери. Мать читала не много, но выписывала все лучшие журналы, и я начал читать все новые повести и романы; правда, многого не понимал, но читал с наслаждением.
В гостиной моей матери, где по необходимости я должен был иногда являться, часто бывали споры о всех этих книгах. Я с напряжённым вниманием прислушивался, думал и поверял свои собственные понятия и наблюдения; книги заменяли мне советников и друзей: в минуты огорчения и досады я обращался к ним, углублялся до самозабвения и находил мужество и силу, и все окружающее казалось мне так глупо и смешно перед теми характерами и событиями, о которых я читал или воображал. Но и книги не всегда отвечали на те вопросы и явления, которые поражали меня и которые я искал в них разрешить: вероятно, это сознание недостатка в творчестве привело меня к тому, что я решился быть писателем. Мне было тогда лет тринадцать; первым моим опытом в литературе была драма: «Роковой кинжал». Сюжет её был самый замысловатый. Действие происходило в Испании: герой, храбрый и благородный дон Фернандо томится в темнице, прекрасная донна изнывает в разлуке тоже где-то в заточеньи. Я очень трогательно изображал судьбу героев, погибших в цвете лет жертвою людской несправедливости и злобы; все шло как по маслу до того места, где герой бежал из темницы и приехал освободить свою возлюбленную: он уже подставил лестницу и начал пилить железную решётку, как вдруг меня позвали в класс. Я кое-как сунул тетрадку под подушку моей постели и отправился. Когда я возвратился назад в мою комнату, то не нашёл своей тетради там, где её оставил; в испуге я начал рыться в постели, растрепал все мои пожитки, но все усилия были напрасны: «Роковой кинжал» исчез. Я расспрашивал прислугу, рылся во всех углах и не мог придумать, куда девалась моя тетрадка. Верно, взял брат! – мелькнуло в моей голове, и чем более я размышлял, тем сильнее убеждался в вероятности такого предположения. Эта мысль привела меня в бешенство: я заперся в моей комнате и не выходил к обеду. Но всему бывает конец, и я успокоился, вообразил себя героем, которого преследует злая судьба, и покорился. Я был уверен, что рано или поздно мой добрый гений восторжествует и накажет моих врагов. На другой день, как только я явился к чаю, сестры переглянулись с братом и расхохотались; я не ошибся: они похитили и прочли мой «Роковой кинжал». Стыд, негодование и злость терзали меня, но я скрыл все в глубине души и казался равнодушным; тем не менее сёстры и брат не переставали потешаться надо мною и даже стали называть меня «Роковой кинжал», о чём сообщили и гувернантке.
Тогда злость моя не имела границ; я стал придумывать, как бы отомстить моим злодеям, и эта новая мысль врезалась в мой мозг и не давала покоя. Я не спал ночи; но всё, что ни придумывал, казалось или неудобным, или недостаточным. Я остановился на том, что зарежу себя перочинным ножичком и оставлю им письмо; я уже начал сочинять это письмо, и оно выходило так трогательно, что, читая его, я плакал навзрыд. Нервы мои были сильно раздражены: я не выдержал и занемог.
II
По выздоровлении моём я сделался ещё задумчивее, ещё сосредоточеннее; я весь ушёл в свой внутренний мир и много думал над самим собой. Я решился поступать так, чтобы ни в чём не упрекать себя: в каждом слове, в каждой мысли отдавал себе отчёт, и оттого малейшая ошибка стоила мне значительного раскаяния. В то время в доме нашем явилась новая личность: мать моя позволила гувернантке взять к себе своего сына из кадетского корпуса на время каникул. Павел был мне ровесник; у него был прямой и до невероятности вспыльчивый характер. Сначала вместе с братьями и сестрами он преследовал меня насмешками и даже превзошёл их в колкости и дерзости; я встречал эти гонения довольно равнодушно: со времени моей болезни я сделался спокойнее. Раз как-то Павел поссорился с одною из моих кузин и пожаловался на неё матери; я хорошо знал этот факт, в котором виноват был Павел и оправдал девочку перед матерью. В припадке горячности, Павел разбранил меня и назвал девчонкой; обиднее этого эпитета ничего не могло быть для меня; но я не возражал, не оправдывался и не мстил. Когда вспышка Павла прошла, ему было передо мной неловко; он перестал смеяться надо мной и избегал меня. Я первый заговорил с ним. Не помню хорошо, как это было. Помню только, что при первом моём слове Павел взглянул на меня с изумлением; по-видимому, он не ожидал, что я не сержусь на него, потом вдруг бросился мне на шею, обнял меня и заплакал. С этой минуты мы были друзьями.