«Врача! – запричитала консьержка. – Она уже несколько часов мертва, неужто не видите? Вот так и бывает, когда пускаешь вашего брата! Теперь заявится полиция! Пускай вас всех арестует! А кровать… кто все это уберет?»
«Мы можем все убрать, – сказал Лахман. – Только давайте без полиции!»
«А квартплата? Как насчет квартплаты?»
«Мы соберем деньги, – сказала старуха в красном кимоно. – Куда нам иначе деваться? Имейте сочувствие!»
«Я сочувствовала! А меня просто используют, вот и все! Какие ж у нее вещи? Да никаких!»
Консьержка шарила по комнате. Единственная голая лампочка светилась тусклым желтым светом. Под кроватью стоял чемодан из самой дешевой вулканизированной фибры. Присев на корточки в изножье железной кровати, где не было крови, консьержка вытащила чемодан. Толстой задницей, обтянутой полосатым домашним платьем, она походила на огромное мерзкое насекомое, которое собирается сожрать свою добычу. Открыла чемодан. «Ничего! Рвань какая-то! Худые туфли».
«Вон там, смотрите!» – сказала старуха. Ее звали Люция Лёве, она нелегально продавала бракованные чулки и склеивала разбитый фарфор.
Консьержка открыла коробочку. На розовой вате лежали цепочка и кольцо с маленьким камешком.
«Золото? – спросила толстуха. – Наверняка просто позолоченные!»
«Золото», – сказал Лахман.
«Будь это золото, она бы его продала, – сказала консьержка, – прежде чем кончать с собой».
«Такое не всегда совершают от голода, – спокойно отозвался Лахман. – Это золото. А камешек – рубин. Стоят по меньшей мере семьсот-восемьсот франков».
«Чепуха!»
«Если хотите, могу продать для вас».
«И заодно охмурить меня, да? Нет уж, милый мой, не на ту напали!»
Вызвать полицию ей все же пришлось. Никуда не денешься. Эмигранты, жившие в доме, тем временем исчезли. Большинство отправилось по обычным маршрутам – в консульства, или что-нибудь продать, или искать работу, а иные в ближайшую церковь, чтобы дождаться вестей от собрата, оставленного на уличном углу в качестве дозорного. Церкви были безопасны.
Там как раз служили мессу. В боковых проходах сидели перед исповедальнями женщины – темные холмики в черных платьях. Неподвижными огоньками горели свечи, играл орган, свет искрился на золотом кубке, который поднимал священник и в котором была кровь Христа, принесшего ею избавление миру. К чему это привело? К кровавым крестовым походам, религиозному фанатизму, пыткам инквизиции, сожжениям ведьм и убийствам еретиков – все во имя любви к ближнему.
«Может, пойдем на вокзал, а? – предложил я Хелен. – В зале ожидания теплее, чем здесь, в церкви».
«Погоди еще минутку».
Она прошла к скамье под кафедрой, преклонила колени. Не знаю, молилась ли она и кому молилась, но мне самому вдруг вспомнился тот день, когда я ждал ее в оснабрюкском соборе. Тогда я встретился с человеком, которого не знал и который день ото дня становился и незнакомее, и знакомее. Теперь было так же, но она ускользала от меня, я чувствовал, ускользала туда, где уже нет имен, одна только тьма и, быть может, неведомые законы тьмы… она этого не желала и возвращалась, но уже не принадлежала мне так, как я хотел думать, пожалуй, так она не принадлежала мне никогда; кто кому принадлежит и что значит – принадлежать друг другу, обывательское название безнадежной иллюзии? Однако, когда она, по ее словам, возвращалась – на один час, на один взгляд, на одну ночь, я казался себе бухгалтером, которому до́лжно не подсчитывать, а без вопросов принимать все, что для него являет собой ускользающая, несчастная, любимая, про́клятая! Знаю, для этого есть иные названия, ничего не стоящие, скоропалительные и критические… но они годятся для других обстоятельств и для людей, полагающих, будто их эгоистичные законы суть вотивные таблички Господа. Одиночество ищет спутника и не спрашивает, кто он. Кому это непонятно, тот никогда не был одинок, просто был один.
«О чем ты молилась?» – спросил я и сразу пожалел, что спросил.
Хелен как-то странно посмотрела на меня. «О визе в Америку», – сказала она, и я понял, что она лжет. На секунду подумал, что она молилась о прямо противоположном, потому что постоянно чувствовал ее пассивное сопротивление отъезду. «Америка? – сказала она однажды ночью. – Что тебе там нужно? Зачем бежать в такую даль? В Америке вновь будет другая Америка, куда тебя потянет, потом новая чужбина, разве ты не понимаешь?» Она уже не хотела новизны. Ни во что уже не верила. Смерть, пожиравшая ее, более не желала бегства. Командовала ею, как вивисектор, наблюдающий, что происходит, если изменить и разрушить один орган, и еще один, одну клетку, и еще одну. Болезнь разыгрывала с нею жестокий маскарад, вроде того безобидного, какой мы устраивали во дворце, и порой на меня сверкающими глазами на узеньком лице смотрел человек, меня ненавидящий, а порой – беззаветно преданный, порой до ужаса храбрый игрок, порой женщина, сплошь состоящая из голода и отчаяния, а в конце концов вновь человек, который лишь через меня возвращался из тьмы и был за это благодарен в своем испуганном и бесстрашном ужасе перед угасанием.