«Неужто он так любил эту… хм… женщину?» — подумалось Любкину, едва он снял шапку и пожал Бабайцеву плечо. Установилась незаметно траурная привычка: не руку жать Бабайцеву, а плечо.
— Что — тупичок-с? — Любкин, озирая квартиру, умно вздохнул, достал табак.
Вздохнул и Бабайцев, оглядывая жилище вместе с Любкиным как бы взглядом Любкина.
— Да-a, брат, — выдавил он и попытался причесать пальцами волосы, скатавшиеся на затылке от долгого лежания и глядения в потолок.
— В школу графоманов записался? — спросил Любкин, кивнув на бумажный листопад на столе и на полу. Поднял одну из бумаг, поднес к глазам. Бабайцев бесстрастно смотрел в заоконную темень.
— Письмо отцу…
— Ах, извини, — смялся Любкин. — Можно снять пальто?
— Валяй, — потянулся помочь Бабайцев. — А то потом выйдешь на улицу и станешь мерзнуть… — и подумал со страхом и жалостью о промерзающей земле: «Надя моя, Надя…»
— Ну-у! Мы все же сибиряки, — сказал Любкин, выпроставшись из рукавов пальто и подав его товарищу. Он словно бы попал в неведомое поле печали и стал думать не своими быстрыми и насмешливыми мыслями, а тяжелыми и долгими бабайцевскими. «Надо быстренько уйти, — встряхнулся он. — Ну его, тоскуна…»
Бабайцев же говорил о чае, одышливо покашливал, толстые пальцы его дрожали, когда он подавал чайные чашки, а глаза светились тусклым светом, когда он вдруг говорил о возможности жизни после смерти.
Любкин оправился от ощущения гнетущего мира этого жилища с первыми глотками чая.
— Старый, — сказал он, почесывая ногу о ногу, — все это блеф. Вся эта жизнь после смерти. Ты Высоцкого, что ли, наслушался? Ты посмотри в зеркало на свой фэйс!.. Иди глянь. Где у тебя зеркало? А тебе ведь тридцать пять. А жизнь одна.
Бабайцев насупился.
— Тоскую… — сказал он глухо и добавил: — А жизнь после смерти есть… Джона Лилли читал?
Уважающий себя Любкин возмутился от такой тупости:
— Мне эти оккультные дела, эти ауры, эти астральные сигналы — побоку! Мне тут пожить хочется, мне тут хорошо, поверх земли… Понятно?
— Живи, — согласился Бабайцев. — Но почему же мне так тревожно ночами? Как в детстве… Ах, ты! — и он подул на остывающий чай, чтобы не показать Любкину повлажневших глаз.
Любкин же утверждался:
— Ты мужчина! Хочешь, я тебе найду? Хочешь?
Бабайцев побледнел и, гневно глядя на товарища, поднялся из-за стола. Он сказал укоризненно:
— Да что ты, Виктор!.. Любкин!.. Не видишь: я схожу с ума? Ты сам-то любил ли кого?
Любкин опомнился и погрубел:
— С ума… с ума… Был бы он у кого, этот ум… Чего ты боишься: привидений? чертей?
— Себя боюсь, — чуть подумав, ответил Бабайцев, — души своей бездонной… Я ничего в ней не понимаю… Куда она ведет?
— Тупичок! Понимаю: ту-пи-чок! Но ищи выход! Ищи! Давай будем искать вместе! А время лечит, ты знаешь это не хуже меня!
— Какое такое время: будущее? прошлое? настоящее? — с поддевкой спросил Бабайцев.
Любкин с поддевкой же ответил:
— Быстротекущее! — и, ощупывая сюрприз в кармане пиджака, думал о тщетности человеческих усилий понять себя. — Да пойми: ты еще молод, ты кандидат. Женись! И зарастет, поверь мне!
—
Любкин тоже лицом и взглядом выказывал презрение к собеседнику:
— Что:
—
— Как? Ну… добиваться чего-то ощутимого, нужного…
—
— Ладно. Ладненько, — не стал продолжать Любкин, а сделался вялым и равнодушным с виду. — Может, я чего-то не понимаю. Мне не дано. Я простой инженер. Холостяк. Удачник. Где мне постичь глубину чужого горя? А ты расшатался! Таблетки-то хоть пьешь? Ешь? Принести тебе тазепама?
— Нет, я сам… Без фармакологии…
— Напрасно. Тебе нужно много спать. Ведь не спишь ночами, так я говорю?
— Душу не усыпить, — пробубнил Бабайцев и стал тереть переносицу пальцами.
— Лечиться надо, бэби, — Любкин понимал, что взял не тот тон, но попал уже в колею, и его несло: —Или смени обстановку… — Он подумал: «Сказать ему о шутке на пикнике? Пусть поймет, что все случайно», — но не решился и холодно глядел на мучимого памятью вдовца.
С тем и ушел, а сюрприз оставил в коробке из-под туфель, которая лежала во встроенном шкафу.
А напряжение духа шло по накатанному бессонницей пути.
Бабайцев не умел объяснить своего состояния. К полуночи голова его наливалась тугой болью. В тенях на стене виделся какой-то символический смысл, он скучал, курил, тупел и засыпал на варе. Надежда не снилась ему, или сны эти не помнились. Из черной ямы короткого предутреннего сна Бабайцева не мог вырвать звон будильника, и, хотя режим работы в институте был достаточно вольным, он часто опаздывал, вызывая недовольство завлаба.
Бабайцев стал бояться ночи и хитрить: ложиться спать рано, чтоб проснуться во тьме, засветить лампу и до утра работать.
Надя смотрела на него с увеличенной фотографии под стеклом письменного стола, и чувство невольной вины точило душу.
«Я стар, — думал Бабайцев. — И ничего уже не начать сначала… Кому нужен я? Кому нужна моя сумасшедшая работа? Математика бесконечна, я пигмей перед ней, я смертен и ничего не могу противопоставить старости…»