Ильичев загасил обжигающий губы окурок. Лег на спину. Дрема. Белки шишки лущат. Земляника в цвету. Из поселка слышен благовест бутылок от посудного ларька, смятые голоса диспетчеров из станционных громкоговорителей и лесное эхо. Каждая травинка у лица жить просится.
— Нет, я тогда не пил…
— Как же тогда?
— А как? Очень просто… — Василий погонял мураша по широкой, иссеченной работой ладони, сдул его наземь. — Она пока на медсестру училась, мы по квартирам скитались… Угол, бывало, снимем, закуток тараканий… Ты, дядя Леня, белых тараканов с черными глазами встречал когда?
— Тьфу! Бя-я-я, — перекосило дядю Леню.
— А я их за ночь штук по десять со своего лица, бывало, скидывал. Белые — это которые без солнца растут… Так и подумай, как мы бедовали. Добро б всем миром, а то люди-то такие же вроде живут и все имеют. Как так? Ну и начал я калымить, шабашить ли. Как лето, так я с работы увольняюсь и на калым: на кооператив копили, на мебель. Так-то вот за пять лет мы и почуяли — скоро. Я больше еще упираюсь. Лето, считай, меня дома нет. А она стихи любила, на самодеятельность бегала зимой. Летом ко мне на шабашку раза два в месяц приедет: мечтаем… Барашка там у директора совхоза возьму, шашлыков наделаем… Дядь, как размечтаемся — глядь: и хватает на полмесяца терпежу. Ну и вот… Привожу как-то домой свои трудовые, уже в кооперативном жили…
— Купил ей площадь-то?
— Купил, как же… Купи-и-ил.
— А ездил зачем? Из дому зачем опять уезжал?
— А вот привык, дядя. И воля, и вкалываешь — так знаешь за что. Я ж и плотник-бетонщик, и каменщик: углы завести лучше меня не ищи. В монтаже знаю, варить могу… Они с этим бригадным подрядом на производстве бьются-ломаются, а у нас на калыме он уж давно на рельсах… Опять: мебель нужна, а потом, мол, и ребеночка родим…
— Не рожала? Стерва-то, говорю, твоя не рожала?
— Медичка. Знала чо-то… И на курорт ее отсылал два раза сдуру. Приезжает с курорту — еще пуще больная: и то болит, и там болит, и… А-а!
— Дак поваляйся по сырой-то земле, — с ненавистью скривился дядя Леня, снял с лица фуражку и заглянул, приподнявшись на локте, прямо в глаза Ильичева. — Понял? Эх, мал-малек… И ну?
— И ну… Приезжаю домой с получкой, в пятницу. Мы с получки на пару дней по очереди домой ездили. У кого дом есть, конечно. Приезжаю в обед. Она когда и дежурила, так в обед домой приходила собаку выгулять. Эру-то мою. Она тогда щененком была…
— Умная собака выросла…
— Ну, короче, нет моей дома. Ладно. Собаку взял, вывел. Соседа встречаю, тоже Ваську, из соседнего подъезда. Пошли, говорит, во двор. Шахматишки подвигаем. Ну, пошли и пошли. Он мне — шах, я ему — мат, он — шах, я — мат. Васька завелся и говорит: больно жена у тебя красивая, а ты по калымам шатаешься. Не поверю, мол, что у нее никого в городе нет. Я, говорит, опытный, городской, а на такой бы не женился. Так, полакомиться баба… Дело к вечеру. Сердце, брат, заныло вот тут, — указал где. — Что делать? Решился. Пошел домой, оставляю деньги, пишу записку: так и так, приезжал на часок, надо сдавать объект, и на выходные остаться не могу. Приеду через неделю, вари щи. В конце «целую», все, как в романе. Сам пошел в «Садко», посидел до закрытия, а домой так и тянет. Нет, думаю, погоди, парень, не время еще для таких дел.
— Ну ты, Василий, прямо на три серии тянешь… — не выдержал Свербейкин. — Поймал ее, что ли?
— А то нет, — помолчав мгновение, сказал Василий.
По лесной дороге женщина везла детскую коляску с пустыми бутылками.
— Тетка! — встал Василий. — Курить ма?
Закурил. Охранники тоже встали, оправили гимнастерки, стряхнули хвоинки с брюк.
— Во! — подошел к ним Василий. — Раскрутили — и вперед! Нет, земляки… Дайте папиросу докурить. Там, в милиции, не дадут…
— А приходилось там бывать? — спросил Свербейкин.
— Был раз…
— За что?
— Одному челюсть своротил… На сутки загремел…
— За что? — снова спросил молодой. — Челюсть-то за что?
— А чтоб резинку не жувал… Не могу глядеть, как они эту жувачку жуют…
Пожилой засмеялся поощрительно, утер губы ладонью и присел опять, говоря:
— Ладно врать-то… За это бы сутками не отделался. Докуривай да пойдем… — Он опять засмеялся. — Ну ты и человек! Родит же земля — каких только не насмотришься! Жить бы да жить такому мужчине — ан туда же! — в камору! — покачал головой, вздохнул: — Как поймал-то?
— Да как? Прихожу, своим ключом дверь отчиняю, а там на цепке. Стучусь. Она квохчет: «Ой, кто там? Ой, погодите, мужа дома нет, ой, я раздетая!» Ой да ой! «Открывай, — спокойно так говорю. — Не буди соседей, два часа ночи уже». Открывает — бух в ноги… Ну, бросил их да побрел. Помыслы были вернуться: нет, думаю, доломает она меня. Так и бреду…
Дядя Леня сидел задумчивый, Свербейкин от смеха ремень расстегнул. И сам Василий улыбался, глядя на бывшую папиросу.
— Скрутило ж тебя, малый… Скрутило, — сказал дядя Леня и глянул на молодого, прищурив один глаз, как в мучительном раздумье. — Гришка, а Гришка?..
— Чо?
— Чо-о-о! — передразнил его дядя Леня. — Хватит мух ловить — пошли… Чо-о! Тебе только и дел, что по лесам валяться… Чо-о о…