Поздно ночью, когда весь дом уже спал, и куранты на бывшем кадетском корпусе отбили два часа пополуночи, слегка выпивший накануне вечером Николай отправился по нужде в туалет. В темноте он ориентировался, как заправский дворовый кот, поэтому передвигался легко, ничего и нигде не задевая. Он даже изловчился и (по привычке) безошибочно попал рукой в карман старого Тоськиного пальто, невесть сколько уж лет висящего на гвоздике в коридоре, в тайной надежде наконец-то обнаружить в нем хотя бы червонец. Но кроме застарелой дырки, там, естественно, ничего не водилось. В туалете, закончив свои дела, он встал на крышку унитаза и, испытывая глубокое, сродни оргазму, удовлетворение, выкрутил забытую Гулей лампочку. «Так тебе, фраерок», — прошептал он, по-волчьи оскалился и двинулся в обратный путь. Он был уже на полдороги, когда вдруг услышал какой-то подозрительный шум. «Сволочи, опять воду на кухне не закрыли, я вам клавиши повыставляю», — сердито пробормотал он, так как искренне почитал это лишь своей прерогативой, но вдруг осекся и замолчал. Нет, это явно был другой шум, другого рода: кто-то будто бы шлепал ногами по коридору и постукивал о стену чем-то железным. Николай, судорожно сжимая в кулаке цоколь ворованной лампочки, напряг зрение. И темнота, неожиданно поддавшись его напряженному усилию, немного расступилась. Но лучше бы она, напротив, сгустилась еще пуще. Лучше бы, потому что тогда Николай наверняка бы не увидел того, кто приближался сейчас к нему… Зловещий черный человек, огромного, под самый потолок, роста, медленно и неотвратимо надвигался на него, помахивая зажатым в руке странным топором. В это мгновение Николай напрочь забыл, что он крутой и дважды отсидевший, что умеет отлично ругаться, становиться в позы и говорить различные, характерные для смешанной «фени» и такие устрашающие для фраеров, слова и выражения; он вообще, кажется, забыл все слова и лишь пятился назад. Вернее, ему казалось, что он пятится и отступает. На самом деле он безнадежно уперся спиной в стену и безуспешно пытался сдвинуть ее в комнату к соседям. В глазах у него замельтешили какие-то огромные суматошные мухи, и он почувствовал, что воздух вокруг стал упругим, как ртуть, и колышет его безпомощное тело из стороны в сторону, как былинку на ветру. А чудовищный великан был уже совсем рядом. Он ухватил (точнее, сгреб) Николая за волосы на макушке, легко оторвал от пола и без замаха швырнул куда-то в темноту…
Он летел целую вечность. За это время кто-то успел родиться, состариться и умереть. Так ему показалось, ибо по сторонам мелькали какие-то строения, дома и даже целые города и он пытался считать их, но сбивался со счета… Потом ему казалось, что он засыпает… и просыпается (много-много раз)… и все еще летит… Он видел людей или каких-то, похожих на людей, существ, отвратительных, грязных и злобных. О, как они радовались его появлению… В конце этого безконечного пути он угодил прямо в кратер извергающегося вулкана: огненная лава широкой рекой изливалась наружу и пожирала все вокруг. Он почти касался огня и в ужасе кричал, чувствуя, что, вот-вот, и погрузится в этот огненный ад…
Николая обнаружила заждавшаяся его Анна Григорьевна. Он лежал на полу в коридоре, опершись головой о дверь туалета. Глаза его были невидяще открыты, а во рту с чудовищной силой зажат цоколь электрической лампочки, которая слабо светилась… Анна Григорьевна выпучила глаза и что есть мочи завопила:
— Убили, ироды!
На ее крик сбежались все жильцы второго этажа… Лампочку (помертвевшую и более не вводящую никого в соблазн) из его сжатых челюстей общими усилиями удалось выкрутить, без особых, к счастью, последствий для зубов. А вот волосы на макушке Николай безнадежно утратил. Они просто невесть куда испарились, открыв для обозрения безобразную наготу бугристого Колькиного черепа…
Тем временем в городе окончательно воцарилась госпожа Осень. Она безцеремонно вытолкала прочь изнеженную предшественницу, скомкала и выкинула следом ненужную ей зеленую завесу, застелив всё желтым, пусть основательно подмоченным, в грязных подтеках, но своим покрывалом.
Не то, что бы Гуля не любил осень. Нет. (Да разве и можно ее не любить после объяснений ей в любви великого поэта?). Просто Гуля ей не доверял. Не было, по его мнению, в ней надежности и порядка: то обогреет, то подморозит, то высушит, то намочит. Нет, это вовсе его не радовало. Однако, смотреть на потемневшую осеннюю воду Псковы, несущую желтые кораблики опавших листьев, любил. Он жалел вдруг похудевшие, словно раздетые безцеремонными налетчиками (впрочем, награбленное им явно было ни к чему, потому что щедро разбрасывалось повсюду), кусты и деревья, сквозь которые теперь легко и свободно выглядывала с того берега реки главка церквушки. Он любовался желтыми коврами, которыми застлались крутые речные склоны, и сожалел, что скоро все это побуреет и превратится в прах и тлен. Увы! Чтобы как-то это сохранить и спасти, он приходил сюда с переносным мольбертом и все, что мог, пытался упрятать в белую плоскость листа. Хоть что-то…