Народ притих. Народ видит нас, толкущихся близ аналоя. Аля наклонила голову с тяжелыми темно-русыми, вполовину седыми, чуть вьющимися косами, выбившимися из-под черного платка. Бедная Аля. Бедная мать. Она держит за руку Цесаревича, он поднял головенку и большими скорбными, как с иконы, глазами спрашивает ее: за что?
За что бой, ненависть, голод, растерзание, поругание, глумление? За что, за какие грехи родителей живет на свете он, Царственный Ребенок, больной мучительной болезнью, когда кровь, излившаяся из жил, проникает в суставы и под кожу, причиняя невыносимую, смертельную боль? За что их арестовали, посадили в холодный вагон, приносили холодный чай в тряское купе по утрам и вечерам и даже ночью, будя Отца и его, а теперь приказали собраться, одеться потеплее и идти на службу, где их будут проклинать? Мама, что такое анафема? Проклятие на веки вечные, сынок. За что нас прокляли? За то, что мы Цари, сынок. А почему мы вышли Цари, мама?.. Так получилось, мальчик мой. Так захотел Господь на небеси.
Значит, некого и винить? Ведь Господь знает все лучше нас?..
Аля промолчала. Я стояла близко, слышала Лешин шепот. Мощно, взрывчато, скорбно запел хор. Регент, как коршун, взмахнул руками. Тата, стоявшая рядом со мной, медленно, как подкошенная, опустилась на колени. Приклонила к полу лоб. Мы все, девочки, были в черных платках, так же, как и Царица. Ника стоял с непокрытой головой, как и долженствует мужчине в церкви; потные пряди прилипли ко лбу, сложились в иероглифы, в письмена: их читали лишь святые, глядя огромными бездонными глазами с закопченных древним нагаром образов.
Батюшка приблизился к пастве. Простер руки. Золотая риза его, стоящая колом, как колокол, дрогнула и покачнулась. И по-колокольному, могуче и сурово, звонко и пронизывающе насквозь, загудел его великий бас, сотрясая стены задрожавшей всеми робкими свечными язычками — заячьими и беличьими хвостами — церкви:
— Многая-а-а-а ле-е-е-е-та-а-а-а-а!
И певчие подхватили:
— Многая, многая, многая лета Государю Батюшке на-а-а-ашему!..