— Чудно! Вот именно, что чудно… А это ведь я ее, иллюминацию, затеял. Я тогда в горкоме за все эти дела отвечал… Тоже, небось, помнишь: послевоенная Москва, голодная, мрачная, безногие-безрукие инвалиды на каждом углу, нищета… Ну, решили мы тогда с Поповым — он был, если помнишь, тогда московским первым, я вторым — хоть лампочки в Москве зажечь! По башням, по зубцам Кремля, и на Горького кое-где, и в других местах в центре. Решили, а самого, то есть Сталина, не спросили: постеснялись его беспокоить по таким пустякам… Хорошо тогда получилось! Люди очень радовались, на Красной площади гуляли, детей приводили… Насиделись ведь в темноте! Досыта насиделись. Война-то только вчера, считай, была.
Ну, вот. Кончились московские праздники — надо было гирлянды эти с зубцов и башен снимать. А чего их снимать, канитель эту разводить? До ноябрьских праздников сколько там осталось? Всего ничего! Ну, и пусть до ноября повисят: опять зажжем, опять людей порадуем. Так оно, кстати говоря, и вышло: тоже народ радовался, на красоту эту дивился, семьями приходили… А там до Нового года сколько? Меньше двух месяцев? Ну, давай и до Нового года оставим. Тоже праздник. Большой праздник! Еще и елку на Манеже поставим. Благо против елок-то после того, как Постышев покойный за елки вступился, у нас уже никто не протестовал. Ни в народе, ни в начальстве…
Подходит, значит, Новый год — 31 декабря. Время на часах, как сейчас помню, почти одиннадцать. Я уже перед зеркалом стою, галстук примеряю — собираюсь к друзьям праздник праздновать, тут же в доме, по соседству. Вдруг звонок. Поднимаю трубку — Поскребышев Александр Николаевич, помощник Сталина.
— Слушаю, — говорю, — Александр Николаич.
— Товарищ Фирюбин, вас вызывает Иосиф Виссарионович. В Кремль. Сейчас.
— Сейчас?!
— Да, сейчас. И, пожалуйста, не задерживайтесь.
Бац — и повесил трубку… Вот-те на! Через час Новый год, а мне в Кремль, к Самому?! Сердце, конечно, сжалось, голова кругом, пот по спине прошиб… Смотрю в окно: машина Попова уже отъезжает от подъезда. Ничего не поделаешь — надо ехать. Ну, и поехал. А на душе, сам понимаешь, что…
Вхожу в приемную. Поскребышев и с места своего не сдвинулся, только кивнул мне головой да указал глазами на диван. А на диване сидит тогдашний комендант Кремля, глотает слезы и одно только и твердит: «Я ж тебе говорил, я ж тебе говорил…» Что говорил? Когда говорил? А он ни слова больше от страха произнести не может, только слезы в себе душит да сморкается в платок…
Наконец впустили меня в кабинет, к Самому. В дальнем конце его, у стены, смотрю, стоит, вытянувшись в струнку, Попов, бледный, как полотно. А вокруг длинного стола ходит Сам в мягких своих сапожках, трубочку посасывает. Ходит и молчит: круг ходит, второй, третий… Я, конечно, как стал столбом у двери — так и стою, тоже, конечно, по стойке смирно. Стою и, понятно, тоже молчу.
Сколько уж он в своих этих сапожках кругов сделал вокруг стола — не помню. И ни слова! Понимаешь? Ни слова ни к кому — ни к Попову, ни ко мне… Потом вдруг резко остановился около меня, ткнул мне со всего размаха чубуком от трубки в живот, сузил глаза и говорит:
— Тебе что, Фирюбин, власти мало? Сегодня ты в Кремле иллюминацию включил, завтра ты канализацию отключил. Потом, глядишь, телефон перерезал… Тебе что, власти мало? Иди!
Ну, и пошел я… Одна, конечно, мысль только и была тогда в голове: сейчас, прямо по приезде домой, возьмут? Или завтра? Но не взяли, вот чудо-то! Ни завтра, ни послезавтра не взяли… С работы-то, конечно, тут же выгнали… Год проходит, другой — а не приходят, не берут! Но и работы не дают. Ничего не предлагают: сиди, мол, и жди — может, все-таки возьмут тебя, грешного, а может, и простят в конце концов… Совсем тогда обнищал! Библиотека у меня хорошая была, богатая была библиотека — и ее продал. А что? Жить-то на что-то надо было… Веришь ли, даже в Папанины на льдину нанимался — и то отказали. Правда-правда, в полярники просился, на зимовку, в экспедицию — нет, сиди и жди… Спасибо, Катя, жена, через Никиту Сергеевича меня уж как-то там потом отмотала. Вроде бы простили наконец…
А интересно бы сейчас спросить у Юрия Михайловича Лужкова, который столько сил вколотил в праздник 850-летия Москвы — он все, как следует, посчитал? Никаких неожиданностей, никаких накладок не будет? А то, понимаешь, сегодня ты иллюминацию включил, завтра ты канализацию отключил…
Первая моя жена — удочеренная внучка Н. С. Хрущева — утверждает, что я никак не мог быть прямым свидетелем того события, о котором пойдет здесь дальше речь. Дескать, я был в это время в доме, а не на пляже, и обо всем происшедшем нам с ней рассказали другие. Уверен, что она это говорит не из вредности: до сих пор между нами сохранились самые добрые отношения, а разошлись мы, между прочим, Бог знает, еще когда — в 1962 году. Значит, она действительно так думает.