— А где собор Парижской Богоматери?
И Масличкин опять ответил:
— В Париже.
Дяденька еле заметно дрогнул, сказал быстро:
— Я читал, но забыл.
И покатился к своим экскурсантам.
В музее
Виктор Соснора, находясь в некотором подпитии, сидел в дрезденской галерее напротив «Святой Инесы» Рибейры и плакал. Остановившийся рядом человек спросил негромко:
— Русский?
Соснора увидел волосатые ноги, шотландскую юбку, смуглое лицо со сросшимися бровями и сказал:
— Ну…
— Я так сразу и понял. Только наш может сидеть перед картиной да плакать. Ты на юбку не смотри, это мне шотландцы подарили. Слушай, парень, ты Брейгелей различаешь?
Соснора заулыбался и с другой интонацией сказал:
— Ну.
— Будь другом, — обрадовался мужик в юбке, — покажи ребятам картины, я тут плохо разбираюсь. Ребята наши там внизу, меня ждут.
Договорились, пошли вниз. Мужик в юбке был космонавтом Николаевым.
Рассказ Инны
Распределили меня после института на фарфоровый завод на сто первый километр. Я в первый раз зимой туда приехала; дома нетопленые, из дверей и окон пар валит и морды перекошенные опухшие выходят. И тела под заборами недвижимые лежат, спят, пьяные вусмерть, это в снегу-то; хочешь пройти — перешагивай. А в общежитии страшно, всё обшарпано, дети голые сидят на полу, драки. Я так плакала. Потом меня к Тане в теплый дом в комнату устроили.
Танин второй муж растлил ее дочку от первого брака, Таю. В его кровати я и спала, трехметровая такая кровать, хоть стремянку подставляй, и только что не теплая — его недавно взяли. Этот самый второй муж, Толя, жил с падчерицей с восьмилетнего возраста; к тому моменту, как ей исполнилось шестнадцать, была она, само собой, развращена изрядно, на мужика спокойно смотреть не могла, а отчим ревновал ее к парням заводским, наматывал ее золотую гриву на руку и бил ее об стенку, чтобы ни с кем не путалась. После одного особо лютого избиения Тая прибежала, вся растерзанная, на завод и все прилюдно и выложила: как с восьмилетнего возраста жила с отчимом, сначала насиловал… потом, наверно, тоже. Эта Тая была квадратная, коренастая, невыросшая и какая-то приплюснутая, с красивым крупным взрослым лицом. Мне все казалось, что он ей фигуру и испортил, сдеформировал, искорежил с малолетства. Вообще-то все знали, что отчим с Таей живет, и мать знала; да доказательств как бы не было. А после ее признания и суда Толя был приговорен к пятнадцати годам лишения свободы. Был он из «черных» — казах ли, татарин ли, Бог весть; их общий с Таней сын, Толя-маленький, тоже был черный и раскосый. Пятилетнего Толю-маленького укладывали спать почему-то в длинной до полу ночной рубашке, и когда мать уходила в гости к соседям пить, он очень боялся и забирался ко мне в постель спать. В бывшей толиной комнате только и было что огромная кровать и большой фикус в углу.
Толя присылал письма — и Тане, и Тае. Судя по письмам, в тюрьме ему было несладко: человека, севшего по такой статье, уголовники ненавидят.
Его избивали и помыкали им по-всякому. В Ярославской пересыльной тюрьме его вынули из петли, повеситься хотел, да не удалось. Отбывал он срок в районе Сыктывкара. Письма жене писал он длинные; поскольку Таня была неграмотная, я ей читала эти письма вслух. Первые две страницы занимало обращение «Многоуважаемая безвинно претерпевающая глубокочтимая… и т. д… жена моя Таня!» И далее тяжелый витиеватый полууголовный сленг. Запомнить или воспроизвести стилистику толиных писем возможности у меня не было как нет. Тае он писал коротко, почему-то красными чернилами — и присылал ей из тюрьмы цветные фотографии киноартистов в подарок; где он только их там брал?
Раз в год Тане разрешалось выехать на свидание и жить с Толей при тюрьме три дня. Эти три дня она могла его кормить, как хотела; оставлять же ему еду было нельзя. Год копила она мясо, консервы, крупу; в деревне при заводе, то есть, в поселке заводском было шаром покати, словно не два часа езды от Ленинграда, а Сибирь, что ли; а в Ленинграде в том шестьдесят девятом было все. Единственно, что имелось в поселке в неограниченном количестве, так это водка. Пили по-черному. Пьяные вусмерть валялись под заборами круглый год в любое время суток, такая деталь пейзажа. Вообще-то там все были на сто первый сосланные, т. е., преступники: кто сидел раньше, кого брали, кому сидеть еще предстояло, кто сел только что. Самое поразительное было то, что в этих пропащих людях все равно виделся свет, доброта, наивность, расположенность к человеку. Меня они, по их словам, «залюбили».