Сели напротив, положили руки. Большой жук в черном фраке спрятался на торце стола, оставив усы для присмотра. Оля сжала мои ладони (чтобы не трогал жука). В темных глазницах не видно взгляда; а душа вдруг изболелась, истосковалась. В крови свернулись черные узелки… Ладони раскрылись, еще цепляясь друг за друга, словно мы разламывали черствый хлеб. Этот жест показался таким древним и знакомым…
Стволы берез слоились белой рябью от обостренности зрения.
Кресты погоста, как добрые старики, выступили из-под тени, кланяясь нам вслед.
Обратная дорога была легка и крылата. «Боже, зачем?..» – шептала она, стряхивая паутину с плеч. Но в голосе слышалось еще что-то кроме испуга.
Лунная опека земли пошла на убыль.
Тени деревьев стали длиннее и потеряли утомительную резкость. Расширился ночной горизонт – из непроглядной мглы выступили дальние рукава леса и ближние холмы.
Ночь обмякла.
Оставшись без классной дамы – луны, звезды расшалились и сгрудились кучей-малой. Будто досадные капли под промокашкой – они высыхали, расширяя прилежную синеву меж крупных созвездий.
Вот уже кончился лес, затем осиновая роща. Показались приземистые плетни деревенской околицы. А мне хотелось идти еще и еще! Куда-нибудь – во всю ночь! И может, еще весь солнечный день. Остановиться страшно!
Мы даже не целовались: перед кладбищем было бы стыдно, а после – некогда…
Лунный свет иссушил душу. Я озирался, будто искал что-то. На самом деле уже трусил:
– Вон (на небо смотрел, будто впервые!) на ту звезду смотрели адмирал и княжна! Он пел ей:
– Кому: звезде или Анне?
Высоко над деревьями послышался тонкий, далекий и какой-то
– Вот они! Журавли!..
Нутро мелко тряслось: таким маленьким и потерянным казался я себе, такие жалкие чувства прятались в моей душе!
Звуки с неба крошились и расходились вширь, как идут во льду трещины.
Лунный свет стал более водянистым и оседал на землю голубой мутью, пробирая насквозь деревья и кусты. И вместе с ним отчетливее проникали к нам звуки журавлей. Они будто задыхались, пытаясь пробить душную твердь над головами. Даже на земле стало трудно дышать.
Мертвым крылом на столбе трепыхалась несорванная листовка. Черным айсбергом – в клубах белого пара – проплыл отцепленный паровоз. Несколько солдат красовались бантами: разорвали платок – чей-то подарок для жены.
Жалкая кучка цыган шумела на заснеженном перроне, будто стая птиц, не успевших улететь в теплые края.
В купе Верховного правителя России вошел генерал Занкевич:
– Ваше высокопревосходительство, поступила депеша от генерала Жанена. Он предлагает вам один вагон до Иркутска.
Колчак поднял усталые глаза. Черты его лица, без того резкие, обострились за последние сутки:
– Передайте ему, что эшелоны с русским золотом останутся при мне. И ни в каком случае не будут вывезены из России.
Он и теперь еще стоит «почтовый ящик» под крышей голубца у Таленского погоста. Может, через него старик-парфюмер отправил письмо-свидетельство тех дней:
«Отречение царя, отречение от всего святого! Толпа требует новое, ревет о старом; ни радость и ни горе уже не под силу. Общество вдруг очнулось, как безнадежно больной перед кончиной. Стало умилительно все добропорядочное, размеренное. А главное – породистое. Остались еще люди, что умели любить. Нести свой крест. Колчак был из них».
Железнодорожные эшелоны растянулись по всей Сибири, обагряя солдатской кровью главную дорогу войны. Фронт разваливался, и только чешский корпус слит единой волей – вырваться из мятежной России.
На станции «Зима» оторвавшийся чешский тромб закупорил артерию Верховного Правителя.
Начальник штаба ждал.
– Что еще, генерал?
– Господин адмирал! Преданные вам офицеры и конвой предлагают пробиваться в Монголию. По почтовому тракту. До границы двести верст. Автомобили готовы!..
Колчак сжал губы чайкой: тонкая верхняя, изгибом напоминала птицу над волной.
– Постройте солдат и офицеров перед штабным вагоном. Я выйду к ним! (Дед Егор стоял в том строю. Он готов был идти за адмиралом через ледяную пустыню, верный своей единственной в жизни присяге.)
Мягко закрылась дверь, в коридоре привычные голоса: слышно, как солдатик бросает уголь в печь, звенят стаканы, повар готовит завтрак…
Темно-синий бархат упал на колени.
Анна отложила пяльцы и раскрыла Библию: «что мятутся язычники, и народы замышляют тщетное. Восстали цари земные, и князья собрались вместе на Господа и на Христа Его…»
Мутное солнце кропило светом затоптанный перрон, цыганский табор и шеренгу солдат. В момент, когда распадается коллективная воля, люди сильней жмутся друг к дружке. И не важно: чье дело победило – правое или неправое; главное, не выронить стержень своей души, держать его, как штык голой рукой.
Слова Колчака выслушали в полной тишине, а потом зашумели. Громче всех кричали цыгане…
Александр Васильевич вернулся, на шинели крупные теплые снежинки.
– Что ты сказал им, Саша?
– Я остаюсь.