Сливочный звук именно этого инструмента навсегда самый родной для всего: для Баха, Моцарта, Бетховена, Шопена…
Остальные инструменты в моей жизни не отмечены звуком длительного запоминания. Кроме одного: дедушка, Борис Алексеевич Калугин, мамин отец, подаривший мне фортепиано, — категорический противник переезда инструмента на лето. А мне необходимо (?) все летние каникулы заниматься по два часа в день.
Поэтому все тот же неутомимый дед, у которого в Строгине (собственный дом, собственный сад) я провожу лето, выписывает в аренду рояль (концертный, черный, в полной исправности). Его привозят в закрытом грузовике, осторожно выгружают, откидывая борт, — как из футляра. И вот я сижу за роялем на лакированном крутящемся стуле. Начинаю, как положено, с гамм: разыгрываю руки.
Любимица охотника-деда, черно-белая сеттер Лада садится близко к роялю, поднимает голову, скалит зубы и начинает выть. От страха чуть не прыгаю на рояль.
Так Лада реагирует на музыку.
«Поет», — объясняет дед.
Мне — восемь. Маме — тридцать пять. Деду — пятьдесят три.
Самое долгожданное в субботний день — это путешествие с отцом по книжным магазинам.
Кузнецкий мост, «Подписные издания».
Отец собирает новую библиотеку. Сам он временно с нами не живет — учится в Высшей партийной школе, обитает где-то на Миуссах. К нам приезжает на субботу-воскресенье. Дома ему жить (и работать — в «Комсомолке», и учиться по ночам) сейчас невозможно: родился брат, и пространство комнаты подчинено, естественно, ему.
Дома отец развязывает крепкую, крученую бечеву, разворачивает хрустящую крафтовую бумагу. Я нюхаю книги, не могу оторвать нос от запаха типографской краски и переплетного клея.
Есть еще один, столь же упоительный запах: запах метро. Метро пахнет так, как новые блестящие галоши с розовой
Очередные тома собраний сочинений уходят на полки. Там же примостились два фарфоровых «бисквитных» бюстика: Бетховен и Чайковский.
Пианино «Шредер». Обои — серые, в крупных серебристых букетах. Когда у меня высокая температура, цветы расцветают еще больше.
Родители ограничены в средствах. Отец — большой модник, но у него всего одна белая сорочка: вечером мама ее стирает и сушит над газом. И вот она загорелась; у мамы истерика.
Дед приезжает с подарками. Шумит: «Вы что, совсем обнищали, живете без конфет?»
Дед — директор магазина «Рыба» на Арбате.
В первом классе 282-й школы в 1952 году учатся одни девочки.
Со второго класса нас соединяют с мальчиками, и меня переводят в соседнюю школу — краснокирпичную, бывшую мужскую. Оказалось, что в ней же когда-то учился отец.
Первого сентября ловлю на себе взгляд мальчика. Черные глаза, белая кожа.
Второго сентября он провожает меня из школы домой.
А еще через несколько дней приходит в гости — с трехлетним братиком.
Мальчика зовут Миша. Фамилия Циер.
Лет через тридцать пять после описываемых событий он позвонил. Сказал, что надо бы повидаться.
Физик, доктор наук.
С бородой. Но лысый.
Больше не звонил.
А тогда, второго сентября 1953 года, он делает предложение: первое в моей жизни. Предложение утверждением, что я стану его женой.
В ответ: хочешь, чтобы я позвала милиционера?
Еврейский дом (в смысле — комната в коммунальной квартире) отличался от нашего тем, что изначальная скатерть на круглом стопе, раздвинутом на день рождения Миши, бархатная.
Евреи живут и с нами в квартире: шумная, полная, веселая, в веснушках девочка Зина. С бантом. Во дворе на Первой Мещанской меня дразнят еврейкой: я картавлю, то есть грассирую, как мне объяснят позже. И глазки у меня черненькие. «Девочка, что ж у тебя глазки такие непромытые?» — сладким голосом вопрос чужой тетеньки в трамвае, когда я еду со своей тетей Зоей в кино «Перекоп» смотреть «Тарзана».
Тот же вопрос получила Олеся, будущая жена Гриши Брускина (см. его замечательную книгу).
Что такое — быть евреем?
Наша коммуналка расположена на самом высоком этаже дома на Садовой-Спасской. Дом облицован плиткой, навевающей на меня исключительно банные ассоциации.