Здесь мне пришлось провести немалое время – часы отобрали, и отсчитывать минуты, проведенные в одиночестве, было сложно. Сначала я не слишком нервничал: в глубине души теплилась робкая надежда, что всё это окажется недоразумением, за которое будет нетрудно оправдаться. В самом деле, никакие мои «преступления», даже если их так назвать, не тянули на измену родине – ни в настоящей действительности, ни в воображаемой. Как бы я не отзывался порой уничижительно о государственном строе, в эпоху которого мне выпала доля существовать, но к самой своей стране я всегда относился хоть и без восторгов, но в целом благожелательно и даже с некоторым романтизмом. Ну что на меня могли повесить? Разве что взорванный сарай на заводе. Возможно, там погиб человек – но, право слово, он первый начал стрелять, и было его ничуточки ни жаль. Я горько усмехнулся: жалко, не жалко – это категории эмоциональные, а тут речь шла о юридическом признании события самообороной; в любом случае, все мои выходки формально находились в плоскости скорее криминальной, нежели политической. Была ещё Надя, которая, по собственному признанию, намеревалась укокошить президента – но, во-первых, она даже не предпринимала к этому никаких попыток, а только болтала языком, а во-вторых, я за Надю не ответчик. Как бы то ни было, мои (да и Надины) действия никакого вреда ни государству, ни кому-либо другому не нанесли (не считая разрушений на и без того потрепанном заводе в Мантурово), так что в теории можно было отбиться на условняк. Да и вообще, какого чёрта они держат меня взаперти без объяснения причин?
Невооруженным глазом была видна инфантильность и неуместность моих размышлений. Какие законы, объяснения, справедливость? Ещё в начале моего путешествия, после первого разговора с Игорем Ивановичем (который казался мне уже не таинственным заговорщиком, а старым, хоть и неприятным, знакомым), было ясно, что я выпал из законов повседневного мира – пусть несовершенного и не очень уютного, но со скудным набором общепризнанных правил игры. Нет, с тех пор и навсегда я был подчинен условиям мира нереального, порожденного большими деньгами и бескрайней властью – где происходящее настолько же оторвано от обычаев простой человеческой жизни, насколько и от привычной иллюзорной законности. Поиск любых рациональных причин и следствий здесь был попыткой выдать желаемое за непостижимое действительное. Но что мне оставалось делать, кроме как вхолостую предаваться успокоительному самообману в комнате, сам вид которой будил тоскливые аллюзии на плохо отмытые допросные кабинеты из мифического тридцать седьмого года?
Полагаю, что именно на такую реакцию бесхитростно рассчитывали мои тюремщики. Чего проще – запихнуть человека в камеру, и оставить томиться в бездействии и безызвестности на несколько часов? Это дало результат: незаметно для себя я сполз с вершин наивного оптимизма в пучину тревожного отчаяния. Осознав, что стал жертвой примитивнейшего следовательского приема, я собрался, заткнул, насколько смог, глотку печальным внутренним реминисценциям, и даже несколько приободрился – на этот раз не без доли ухарского фатализма. Мне пришла в голову мысль, что события последних недель, несмотря на их картинный и даже нелепый драматизм, сами по себе стали для меня неплохим призом после скучных лет обыденной жизни – давно я не попадал в настолько волнующие и увлекательные переделки. Стоило надеяться, что и из нынешнего непростого положения удастся выкарабкаться с приемлемыми потерями – главное, смотреть в оба и не упустить свой шанс. А ещё неплохо было бы вытащить отсюда Надю… пусть только одну.
Вероятно, всё это время за мной наблюдали – и, обнаружив, что жертва перестала трястись и горестно вздыхать, решили более не терять времени. Стукнул засов в двери, заскрипели несмазанные петли, и в камеру вошел гость – один, без охраны и сопровождающих. Неторопливо проследовав к столу, он устроился напротив, будто бы не замечая меня, а затем надолго углубился в изучение бумаг, извлеченных им из кожаной папки.
Это был немолодой, но и совсем не старый человек в безупречном синем костюме и при галстуке в полоску. Лицо его было породистым, обрамленном рыжеватыми кудрями, но слегка лошадиным в профиль. Крупный, благородных форм нос болезненно морщился, пока его хозяин просматривал документы, – словно отказывался верить написанному и находил его если не отвратительным, то лживым; светлые прищуренные глаза сосредоточенно бегали по строчкам. Так прошло не менее десяти минут; я смирно молчал, ожидая инициативы от гостя. В конце концов, тому надоело ломать комедию. Он небрежно, сминая, запихнул стопку листов обратно в папку и уставился на меня тяжелым немигающим взглядом. При этом он неодобрительно, еле двигая подбородком, покачивал головой – вероятно, размышляя, как же столь приятный молодой человек, как я, смог натворить такую прорву непоправимых глупостей. Я ждал, пока он вдоволь насмотрится на меня, по-прежнему не произнося ни слова.