— Пусть это не укладывается в твоем ученом мозгу, но Брендель добровольцем пошел в СС, потому что надеялся таким путем вызволить своего отца из концлагеря. Только это ему не помогло, как никому не помогало. Гейнц сразу отправили за Гарц, в Польшу… А отец вернулся из Бухенвальда — в урне. Мать жива до сих пор. По крайней мере получает пенсию.
— Ну а ты, Иоганн, ты-то стал сам себе голова?
— В конце концов, пожалуй, что и стал. В Африке, под Тобруком, если ты знаешь, что это такое. Когда далеко не все еще было perduto[12]
, как выражаются макаронники. И вот, стало быть, стою это я одиноко в охранении и говорю себе, Иоганн, говорю я себе, когда солнце спрячется вон за той оливковой рощей, тогда, Иоганн, пора шабашить. Там ведь разом темнеет. Выбрался я из своего окопчика, сперва полз, а потом шагал, но, как на грех, не обнаружил поблизости ни одного «томми». Тут я раскурил толстую трофейную сигару, любимый сорт Черчилля, и подумал, что если он тебя и не увидит, то непременно унюхает. По-моему и вышло. Английский часовой вел себя так, словно с самого обеда меня дожидался. Он любезно отобрал у меня винтовку, дал мне докурить сигару. Но все равно ведь этому никто не поверит. Знаешь, я не зря остался на островах, когда кончилась война и плен. Англичане народ воспитанный, а континент все равно был сожжен. Я делал все, что можно делать, имея две здоровых руки. И воровал все, что можно украсть, имея два открытых глаза. И вскорости лихо овладел по меньшей мере пятью профессиями. Под конец я стал трубочистом, chimney sweep, от себя, не от хозяина. Автомобильчик завел, «ситроен» старенький, женщин имел красивых, молоденьких, каждые две недели уезжал на викенд, seaside, big money[13] при моих-то доходах.Все, кто слушал, смеются. Ворак тоже слушал, но он не смеется. Иоганн использует паузу, чтобы не спеша раскурить сигару.
— Но потом черт дернул парней с лондонского телевидения в один прекрасный вечер — примерно в начале декабря пятьдесят седьмого — показать фильм про ГДР: рождество в Рудных горах. Тогда шел снег — ну, как у них на островах вообще идет снег, — большие такие хлопья, а на земле ничего не остается. И тут я — сам себе голова — взял сотню английских фунтов, сколько разрешалось вывозить, а сверх того почти ничего и неделю спустя оказался утречком на контрольно-пропускном пункте в Берлине. Господа, говорю я нашим пограничникам, меня зовут Иоганн Шрайнер, это написано черным по белому в моем паспорте, и мне хотелось бы к рождеству быть на родине, к рождеству and so on[14]
. Думаешь, они сильно обрадовались, что я наконец к ним припожаловал? Они вдруг стали учтивее, чем сами англичане. Хотели спровадить меня в лагерь для перемещенных лиц. Небось подумали, что у меня не все дома. Ну, тут из меня вся вежливость улетучилась. И я им прямо сказал, поцелуйте, говорю, меня and so on. Само собой, не по-английски, а как говорят у нас, смачно так. И тогда пограничник ответил мне на том же самом языке, а может, и еще более смачно. Он ведь больше моего практиковался. Ну, поговорили мы, значит, а к рождеству я уже был дома, сидел возле елки у брата. Тогда он еще был литейщиком, теперь он парторг на большой стройке. И уж столько на нем висит дел, тебе, товарищ писатель, и во сне не снилось.— Ну, а сейчас ты сам себе голова?
Вопрос задал костлявый, как щука, тип в дорогом твидовом костюме, он же Ганс Шурих, некогда прозванный Плевком (возможно потому, что и в самом деле цветом волос походил на плевок в кружке пива), а ныне, и уже давно, проживающий на Западе, во Франкфурте-на-Майне, где он развозит галантерею. Иоганн снова использует паузу, после чего говорит:
— Лично я доволен. У меня работа — лучше не надо. Хочешь — веришь, хочешь — нет, я каждый день с радостью иду на работу. Тут я king[15]
. И эту работу у меня никто не отнимет. Ну а насчет семьи, так это еще вопрос, сидит ли она у тебя на шее, или бросается тебе на шею в твоем-то возрасте. — И, словно комментируя свою теорию о двух возможностях, Иоганн выкладывает на стол фотографию, где сняты работящая жена и две хорошеньких дочери. — Славные девочки — все три, — говорит Иоганн.