Женщины знают, что мужчины становятся неповоротливы, прилипают к месту, когда сидят за столом и пьют и думают о том, что с ними сталось, как они жили и что делали. Поэтому они вмешиваются, они, женщины, они, девочки на шестом десятке, которые хотят танцевать и разговаривать во время танцев. Против этого трудно возразить, да и возражать не хочется. На середине жизненного пути танец становится рапсодией воспоминаний. Ворак, молчаливый Ворак, танцует с женщиной, которую в школьные годы называли Лемхен. Тогда Лемхен была игривым существом. Сегодня в Лемхен-женщине таится, для Феликса по крайней мере, очарование противоречивых свойств. Удивительная телесная хрупкость сочетается в ней то с кошачьей гибкостью, то, буквально минуту спустя, с какой-то ревматической закостенелостью. Чувствительность и трезвость ведут в ней беспокойную игру. Строгий самоконтроль над еще жарко вспыхивающим и над уже угасшим. Ворак ведет Лемхен с великой бережностью, на которую она отвечает молчаливым послушанием, и при этом оба рассказывают друг другу больше, чем могли бы выразить словами. Но долг перед Вораком, последним другом тех лет, долг, оставшийся за Феликсом, — его ведь молчанием не выплатить. Его можно выплатить только словами, и не далее чем сегодня, иначе будет слишком поздно.
Он танцует с Лизелоттой Ранфт, прозванной Ранфтен, что на местном диалекте означает нечто вроде зачерствевшей краюхи. Она и до сих пор такой осталась: крупной, и необузданной, и грубоватой, и волосы в рыжину, и на лице веснушки. Отца ее, помнится, звали Отто-скоморох, он был музыкант, который на множестве инструментов и под множеством господ играл марш пожарной дружины с таким же пылом, с каким играют серенаду. При всем при том за Лизелоттой не числится никаких похождений. Она всегда была своему мужу верной женой, да и сейчас работает вместе с ним: они на пару возглавляют гастрономический объект. Летом ездят на море, зимой — в горы. А теперь она, на радость собравшимся, превращает Феликса К., человека духа и к тому же последнего болвана, в топающего, пышущего жаром, а порой даже в приплясывающего конягу… Когда выбирают партнеров на следующий танец, Лизелотта искусно подводит его к другой даме — которую сам Феликс К. принимает за жену одного из школьных товарищей, — совершенно ему незнакомой и, может быть, даже не из здешних, потому что с остальными она никак не монтируется. На его взгляд, у нее слишком светский вид, чтобы монтироваться с их классом. На этой женщине длинное лиловое платье с большим декольте и черная роза из поддельного камня на черной бархотке, черная роза с двумя стекляшками, сверкающими, словно капли росы. А серебристые волосы, тщательно уложенные в высокую прическу, выглядят, по мнению Феликса, так, будто она и явилась на свет с этой прической. Она буквально до кончиков пальцев захвачена ритмом танца, однако с партнером своим, как чувствует Феликс К., держится отчужденно. Он пытается завязать светскую беседу, узнает, что она работает секретаршей, что она правая рука некоего генерального директора в машиностроительной отрасли, узнает, не спрашивая, что она десять лет назад развелась с мужем, что детей у нее нет и что в этом отношении у нее и впредь ничего не изменится. Следовательно, она не могла прийти с кем-то. Не могла она и приехать из Западной Германии, как приехали ради этой встречи несколько других, потому что в ходе разговора она не раз упоминала о поездках, которые совершает в страны несоциалистической экономической системы. Это создает атмосферу близости, которая позволяет ему избрать другое обращение. Теперь он может называть ее на «ты». И он говорит: «Убей меня, но я не могу припомнить, кто ты такая». Она выслушивает это без особого удовлетворения. Она говорит:
— Я девочка с третьей парты, которая вечно донашивала платья старших сестер, которая вечно страдала от гнойных пробок на гландах и от полипов в носу. Я Карла Роктешель. Вы, мальчишки, дразнили меня Соплюхой. Мне никто из вас не был по душе. А моего отца у нас в поселке никто не называл иначе как Франц-оборванец. Мать умерла, когда меня рожала. И уж конечно, на него ни одна больше не польстилась при восьми-то детишках. Да при его-то заработках. И кожа у него вдобавок была вся изъедена известкой. И выпивал он порой. Если уж ты забыл меня, может, хоть вспомнишь наш дом, где круглый год, что зимой, что летом, в погребе стояла вода и можно было плавать в бадье, как в лодке.