И вот в четверг отзывает меня Миснаи в сторонку и говорит: — Разрази меня гром: кто-то сало мое подворовывает!
Я — тотчас в бытовку, смотрю на свой вкус: — Ах ты, дьявол! — Возвращаюсь и говорю: — Мое тоже укоротили!
А тут Прихода идет: — У меня в кармане двадцать шесть филлеров было, и на тебе — свистнули.
Решили шума не поднимать, как-нибудь разберемся сами. Вором, мы знали, может быть только крестьянин. Верно, когда с лесов по нужде спускается, заглядывает в бытовку и крадет что плохо лежит. В тот день, однако, он ни на шаг не отошел от кладки.
Некоторые из наших ночуют тут же на стройке; разведут вечером костерок вроде пастушьего и сидят у огня, дымят трубками да гадают по звездам, какая погода будет; а потом завернутся в свою одежонку и на боковую. В четыре, в пять, чуть забрезжит рассвет, народ уже на лесах копошится; скрипит блок — подымают ящик с раствором; а на лебедке кирпич подают наверх или доски заляпанные, если надо помост нарастить.
В тот день мы тоже заночевали на стройке, хотя и снимали угол у одной вдовушки. Часов до одиннадцати калякали у костра, с бытовки, однако же, глаз не спускали. Крестьянин сидел, как обычно, в стороне от других и за весь вечер не проронил ни слова; сидел, лупал глазами, будто сонная птица, почесывался; а мы-то смекнули, что он, шельма, задумал; дождаться, пока народ разбредется спать, и идти сало есть.
В полночь Миснаи — он был в особенности зол на Хёдьмёги и, вообще, крут норовом — подмигнул мне, пожелал всем спокойной ночи и сделал вид, будто спать ложится. А на самом-то деле в бытовку отправился… Мы так порешили: коли поймаем ворюгу с поличным, так его изукрасим, чтобы в деревне родной не узнали; отберем в субботу получку, наставим фонарей под глаза, зубы пересчитаем, да и катись восвояси. Негодящее все же дело — беднякам друг у друга красть.
Легли мы, укрылись, кто чем… ночью-то знобко было. И вдруг слышим в глухой тишине — встает губошлеп наш. Сердца у нас так и зашлись, тошно сделалось, будто на крысу охотишься. Иди, иди, сиволапый, за салом, оно тебе нынче колом в горле встанет.
А увидели мы, как он готовится, нас и вконец разобрало, — сперва налево подался, где нужник, постоял там чуток, потом еще левей взял — к бетономешалке, а воротился, стервец, через подвал. Меня смех разобрал, как увидел я, что он в бытовку шмыгнул. Ну, сейчас его Миснаи цапнет за шкирку, и мы ему всыплем по первое число.
Изготовились мы; держись, деревенщина… сперва тихо было, потом слышим — возня, удар. Ага, попался, значит. Кто-то вскрикнул два раза, и снова тихо. Бросились мы к бытовке. На пороге стоит, будто привидение, Миснаи, зажимает плечо. Промеж пальцев сочится кровь.
— Ножом пырнул? — ахаю я и вбежать хочу. А он трясет головой, точно у него в ухе звенит. А потом заревел — это здоровяк-то наш Миснаи! Толкнул дверь, сам к косяку привалился, чтобы нас пропустить.
Крестьянин лежал на полу. Рядом — штукатурный молоток. Миснаи его с собой прихватил, чтобы, значит, когда вор потянется на цыпочках за салом, садануть его по мозоли. Ну и саданул, как потом выяснилось, только крестьянин-то, видать, будто кошка, в темноте видел, — нагнулся и всадил в Миснаи нож. А тот его молотком хватил по лбу. И прошиб ему голову, ровно стекло оконное. Кровь залила крестьянину все лицо. В общем, кончился он.
Миснаи тяжко вздыхает, сам не свой сделался и все спрашивает у нас:
— Сколько лет мне дадут? Пятерых ведь кормлю, сами знаете. Что теперь с нами будет? Уж лучше я сразу порешу себя.
А Прихода стоит, башмаки на себе разглядывает и говорит вдруг:
— Не так уж все это страшно, парни! Был у меня на осушке болот такой случай, если хотите знать.
И давай туда-сюда расхаживать. — Главное, — говорит. — языки за зубами держать.
Вышел он, смотрим — тащит два больших мешка. Один раскрыл: — Суйте голову! — Голова крестьянина в мешке оказалась. — Теперь ноги, живо! А ты, приятель, подотри пока эту лужицу, — велит он Миснаи и опять, хладнокровно этак: — И ничего здесь страшного.
— Раствору на кладке хватит? — спрашивает Прихода у меня.
Я киваю.
— Чего в гневе не случается, — бубнит он, — всякое бывает.
Мы беремся вдвоем и через подвал волочем мешок к лебедке. Я остаюсь внизу: времени уже часа три. Кое-кто из каменщиков просыпается, кашляет, ищет трубку.
Прихода дергает наверху за веревку, и я принимаюсь крутить рукоять лебедки. Мешок в ящике для раствора, покачиваясь, поднимается к третьему этажу.
Я тоже твердо на том стою — сделаем что задумали. Умер так умер. Зачем было воровать? Не гибнуть же теперь из-за него хорошему человеку.
Наверху мы кладем мешок, а точнее — Хёдьмёги, на бок и давай его обмуровывать.
К половине четвертого мы с Миснаи наращиваем кладку на полметра, этого вполне достаточно.
Около пяти берутся за работу другие, постукивают молотки, скрипит лебедка, шлепает о кирпичи раствор. А мы уже в метре от того места.