Не имела Марта права называть меня «сочувствующим»! Я жил нашим Делом, жил общими радостями и горестями, не щадил себя, не думал о себе, о своем достатке. Но времена меняются и, если бы Марта сказала это сейчас, она была бы права.
Я задумался, перебирал в памяти разные события, ощущая в себе горечь и пустоту. Забыл даже, где я. Вдруг мы оказались в густой толпе, послышались крики, волна подхватила нас и повлекла за собою. Я крепко держал Тадека за руку, а толпа несла нас прямо к открытой веранде кафе. Что случилось? На ступеньках мы упали, кто-то на меня, наступил, моя шляпа… Наконец с веранды я увидел плотную массу людей, множество полицейских, а над толпой конных казаков. Что же все-таки происходит? Но вот я вижу, как из кафе начинают лететь в казаков тарелки, бутылки, сифоны, стулья! Тадек, к моему ужасу, схватил и бросил в них кружку, да неудачно — попал по спине какому-то человеку, которого казак хлестал нагайкой. Я вижу, как летит сюда новый отряд казаков — толпа рассыпалась во все стороны, многие бегут на веранду, вижу, как два изысканно одетых господина опрокинулись в бассейн и барахтаются по пояс в воде. Потом, переворачивая столы и стулья, наступая на обломки стекла, бегу вслед за всеми, таща за руку Тадека — через какой-то скверик, через ограду, минуя дворы, в ворота и на улицу! Так закончилась демонстрация. Наконец-то о нас заговорят, наконец-то мы подали признаки жизни!
Я просто помолодел — вот что было мне необходимо, чтобы выздороветь. Пусть даже такая стычка — я ведь не Тадек, которому все это представляется грандиозным сражением, чем-то вроде битвы под Грюнвальдом, — на теперешнем сером фоне и этого достаточно, чтобы возродился интерес к жизни.
Подействует это благотворно и на наше движение в целом. Наши товарищи делают вид, будто ничего особенного не произошло, но в глубине души радуются и гордятся. А ведь, как ни говори, все получилось неожиданно, случайно.
Невелико событие — и велико. Я, да и многие другие, впервые в жизни видели, как народ схватился с казаками и с полицией. Во всяком случае, это крупицы чего-то нового, ростки будущего.
Война. Русский флот разбит под Порт-Артуром. Японская армия высаживается, не встречая сопротивления, не давая русским возможности сконцентрировать войска.
Часа два сидел я в отупении над «Курьером», где напечатаны эти новости. Не сразу понял даже, о чем идет речь. Медленно, словно бы не во мне, а за пределами моего сознания, начали действовать какие-то таинственные силы. Что-то тяжелое ворочалось в моем мозгу — трудно, беспокойно, отдаваясь болью. Казалось, в глубь моего существа проник могучий плуг и теперь его лемех перепахивал пядь за пядью все, чем я наполнен: установившиеся взгляды, опыт долгой жизни, догматы, которые казались незыблемыми, которые никто не подвергал сомнениям. Бороздил меня этот плуг, работал, сдирал с души старую, побуревшую дернину.
Вот так все там, внутри у меня, смешалось, а я читал и перечитывал уже в сотый раз телеграммы, напечатанные в «Курьере» крупным шрифтом.
Случилось такое, чего еще никогда не было. Никогда — я имею в виду эпоху, из которой мое поколение, как из источника, черпало выводы, сведения, понятия о справедливости и несправедливости. Случилось нечто противоречащее повседневным, усваиваемым с каждым вздохом, неизменяющимся реальностям жизни. Явление сверхъестественное, непонятное.
Неудивительно, что не сразу удалось мне обрести ясность мышления, — бывают новости столь значительные, что человек не в состоянии быстро переварить их.
Несокрушимая мощь…
С колыбели ощущал я се гнетущую тяжесть. Кто смел сомневаться в ней? Чья ненависть была столь слепой, чтобы пренебрегать ею?
До каждого уголка дотягивались ее щупальца. Сознание, что она действительно несокрушима, ядом отравляло мозг. Когда формировалось мое поколение, мудрая истина, что неволя есть неволя, рождала в людях спокойное, разумное равнодушие. Память о прошлом была предана забвению, проклята, кровавые события истории скрывали от детей, заботясь о рассудке всей нации. Искренне утешались отцы, умирали спокойно, видя, какой разумной растет молодежь.
Грудь привычно вдыхала отраву. Душа не устремлялась к высоким помыслам, достоинство дремало. Только легкомысленная варшавская сплетня позволяла себе презрительно отзываться об угнетателях, непрерывно рождала анекдоты, от которых никому но было ни жарко, ни холодно.
Обыватель же, человек порядочный, был в глубине души лояльным рабом. Его ненависть плавно переходила в тайное, стыдливое обожание властелина, — и вот он уже удивленно пожимает плечами, узнавая об освободительном движении в разных странах Европы. Слишком великим, всемогущим было самодержавие. Вырабатывалась кустарная философия, создавались неписаные правила. Остатки былого достоинства в том, чтобы смирить душу и память; последняя надежда — чтобы ничего большего не желать. Даже шепотом не говорилось об этом, а между том и эта философия, и эти правила самовластно направляли течение жизни.