Разумеется, я понимал, что Арам предполагает и мою собственную патологию по своей специальности, — но ради спасения Гоголя Николая Васильевича я был готов на все.
— Так а что же делать? Ну, когда я окажусь рядом?
— В эти последние дни его неправильно лечили. Человек отказался от еды, а ему делали промывание, пускали кровь — иначе говоря, истощали. Однозначно нужно насильственное кормление. А главное, основываясь на религиозной подоплеке его состояния, можно манипулировать бредом и влиять на его поступки.
Арам в двух словах объяснил как.
— Может быть, для верности лекарств каких-нибудь?
— Лекарств много — начиная от диазепама, который просто затормаживает, до трифтазина, который снижает актуальность бреда.
— А схема?
— Можно сделать укол диазепама с галоперидолом — это быстро успокоит — или лечить таблетками трифтазина штук по шесть в день, в три приема.
— Таблетками, конечно, лучше было бы. Можно договориться с Алексеем Терентьевичем Тарасенковым, единственным, на мой взгляд, вменяемым врачом в том консилиуме накануне смерти. У него не было решающего слова, там были более авторитетные медики, — но именно он настаивал на принудительном кормлении и был против кровопусканий и «магнетизации», гипнотического воздействия на больного.
— Укол лучше. — Арам как бы прервал мой словесный поток. — Его легче сделать — больной же слабый. А таблетки, если не захочет, не станет принимать. Простым шприцем в мышцу, — подвел итог этой безумной консультации Арам.
В общем, стало понятно, что делать. Остальное — техника в чистом виде.
В два часа пополудни 24 января 1852 года скромное, но элегантное купе остановилось в самом начале Большой Никитской. «За богатым сынком пожаловали, встречают», — подумал городовой и зажмурился от прорвавшегося сквозь сплошную серую тучу острого, холодного солнца. Он хотел было представить себя и жену внутри этой, такой ладной, лакированной кареты, но что-то мешало его мыслям, что-то не давало распахнуть перед почтенной его Марией Александровной дверцу, подать ей руку, а затем и самому протиснуться внутрь. «Хорошо бы все же не серое покрытие, как у этого, а, скажем, малиновый лак. Да, именно малиновый, потемнее. Красный будет чересчур, за красный, если заметит кто-нибудь из участка, выставят дураком. Так и до квартального дойдет, а то и до частного. А и не ровен час, полицмейстер за вистом как анекдот веселый в компании расскажет: мол, есть у меня один, так он к теще на блины в красном купе ездит!» Городовой машинально перекрестился. «Определенно, темно-малиновый или даже темно-зеленый, чуть в изумруд, — Машенька всегда любила этот цвет, с молодых лет еще. Эх…».
Наш городовой хорошо так улыбнулся; чтобы не нарушать устава и вообще, прикрыл рыжие, с пробившейся уже года два назад сединою усы с улыбкой огромной ладонью, «лапой», как в минуты нежности или, наоборот, когда злилась, называла ее Машенька.
Городовой расчувствовался и оттого не заметил, как стая студентов вывалила на Моховую, завернула на Никитскую и устремилась к Белому городу, к Никитским воротам, к «бульварам», как теперь уже привыкли говорить москвичи.
Никто не сел в купе, но сама повозка, как только студенты прошли метров тридцать вверх по улице, тронулась вслед за ними.
Если бы городовой не так был занят мыслями о Машеньке и колере экипажа, он бы обратил внимание, что кулиса на окнах купе все время до появления студентов была приоткрыта и оттуда выглядывало странное, бледное лицо. Да, именно странное — но в чем эта странность, сразу было и не разобрать.
А все было очень просто: огромные, аляповатые окуляры какой-то невообразимой формы и толщины торчали на носу этого странного лица.
Короче говоря, это был я.
Я поджидал студентов, потому что именно они должны вывести меня сегодня на цель. В перерыве между лекциями, в известный час, студенты убегали на Тверской бульвар «на Гоголя» — он совершал там регулярный моцион: Никитский — Тверской — Никитский. И скрывался за забором усадьбы Толстого, или, как ее еще называли по старой памяти, «в доме Талызина». Я приказал житейному следовать за молодежью прямо до Тверского, а там остановиться и ждать меня. А сам еще раз прокрутил в голове план действий.
Моя приманка галдела прямо посреди Никитских ворот, ждала явление Гоголя. Ждал и я. Наконец стая загудела, оживилась и тронулась по направлению к Тверской. Я вышел, по правой стороне бульвара дошел до первого дома, обогнул его и огляделся. Улица была практически пустой. Я достал из-под своей широкой шинели брезентовый вещевой мешок, скинул шинель, убрал ее в сумку, завязал сверху узлом, закинул на плечи.
Я остался в своем основном костюме, который должен был решительно помочь в моей миссии.