Теперь я вижу, что значительная часть моей жизни была одним сплошным выплеском гнева, и все же я никогда не думал о себе как о человеке гневливом. Наверное, мне просто удавалось скрывать это, по крайней мере от себя самого, но теперь мне ясно, что те десять лет, которые я провел в тюрьме, и последовавший за ними отрезок времени, когда я прославился и разбогател, представляли собой единый акт насилия, повторявший движение моей руки, когда та обрушила бутылку на голову Марио Киршнеру, — фактически все эти годы были не чем иным, как замедленным повтором того удара, и все, что я делал тогда, я делал с той же бесцеремонностью, с той же кажущейся бесхитростностью и тем же нахальным отрицанием всякого права или принципа, отличных от моих собственных. Я пришел к убеждению, что все чувства, которые владели мной в те годы, — честолюбие, отчаяние, надежда, жалость к самому себе, похоть, страх — были заложены в том устремленном к неизбежному финалу замахе мышц и костей и что если бы я мог заново пережить тот момент, когда убивал Киршнера, если бы мог прочувствовать его наносекунду за наносекундой, то узнал бы, что в тот миг я испытал одну за другой все эти эмоции и даже больше. По-моему, на мгновение я даже полюбил Киршнера, полюбил за то, что он идеально подходил на роль жертвы, будучи безразличен мне настолько, что я мог убить его не моргнув глазом. Я часто задумывался над тем, что же тогда такое — моя любовь к Терезе, но всякий раз приходил к мысли, что не могу себе позволить, в духовном смысле, вдаваться в такие детали. Так же как никогда не вдаюсь в детали происхождения присущего мне гнева. С меня довольно знать, что это пережиток детства или характерный цвет, который обрела моя душа в процессе бесконечного перерождения. Более полное понимание никого не сделало бы счастливее. Хватит с меня понимания того, что я, как большинство мне подобных, оказался бесталанным убийцей, что коротает свои дни в попытках спрятаться от самого себя и нередко добивается желаемого, убеждая себя в том, что добрые дела или самопознание отныне есть цель его жизни.
Со временем я направил энергию гнева, который испытал, увидев руины сувенирной лавки, на оправдание еще одного упражнения в убийстве, но в первый момент моя реакция была совершенно спонтанной, не продиктованной никакими меркантильными соображениями. Квартира почти не пострадала, разве только от дыма, зато магазин был разворочен полностью, в проходах между прилавками стояла черная вода, в которой плавал всякий мусор, стены и потолок обуглились, над ними виднелись стропила. Было что-то непристойное в том, как мы при свете ярких телевизионных прожекторов смотрели с улицы внутрь магазина, как будто заглядывали в отвратительную рану. Несколько внутренних витрин уцелели, хотя стекла в них разлетелись вдребезги, а их содержимое уже не стоило спасать. На удержавшихся полках стояли оплавившиеся статуэтки, лежали какие-то комки, бывшие раньше серьгами и цепочками для ключей, обуглившиеся образцы минералов, покоробленные номерные автознаки с шутливыми надписями, какие-то неопознаваемые куски пластмассы — экспонаты музея катастроф. Подставки для открыток превратились в покореженные проволочные деревья. Мы с Терезой молча ходили между рядов, поддевая ногами то один обломок, то другой, вдыхая запахи дыма и какой-то химии, в то время как полицейские сдерживали натиск журналистов, любопытствующих, вардлинитов и христиан. До нас долетали голоса репортеров, передававших третий или четвертый репортаж за день, перепалки между фанатами Трита и моими, повелительные окрики полицейских. И все же внутри магазина стояла тишина. Звонкие «плип-плоп» капавшей с потолка и полок воды раздавались громче, чем любой звук снаружи. Тереза была в таком шоке, что просто не могла говорить о будущем, но моя привязанность к магазину была слабее, и я уже задумывался о том, как эта катастрофа может изменить нашу жизнь.
Мы поболтались там минут пятнадцать или около того, когда в дверной косяк постучали и внутрь вошел какой-то вардлинит. Это был худощавый мужчина лет пятидесяти, седые волосы и усы аккуратно подстрижены, на носу очки в проволочной оправе, загорелое лицо чем-то напоминало лица провинциальных телеведущих — привлекательное, но не настолько, чтобы претендовать на общенациональный канал. В целом он производил впечатление человека властного, но суетливого, а в черной, похожей на форменную, одежде напоминал то ли нациста-офтальмолога, то ли директора младшей школы, любящего на досуге вынести решение по ведовскому процессу. В руке он держал ноутбук в черном кожаном саквояже с тиснеными серебряными инициалами ГБ. Четко и отрывисто произнося каждое слово, что показалось мне наигранным, он представился как Гален Брауэр, президент лос-анджелесского филиала организации вардлинитов. Я попросил его выйти вон.
— Ваша реакция как нельзя более наглядно демонстрирует, почему сюда бросили бомбу, — сказал Брауэр. — Вы отвергли нас. Отказались воспользоваться нами как источником силы. А ведь мы могли вас защитить.