Прошин переоделся в сухое, прошел по коридору, открыл дверь в каюту Наташи. Тумбочка, спортивная сумка в углу, застеленная кровать…
Чисто интуитивно он приподнял подушку, увидел толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Раскрыл ее. И сразу захлопнул – то, что искал, закладкой лежало между страниц. Втянув живот, он быстро сунул тетрадь за ремень, оправил футболку и шмыгнул к себе.
Вплотную приблизившись к овалу вмонтированного в перегородку зеркала, с холодным любопытством очень долго изучал возникшее перед ним лицо, будто искал нем какие–то новые, несомненно обязанные появиться черты.
Как непоправимое, но уже пережитое и привычное, с чем смирился навек, он понимал, что перешагнул в другую жизнь, в другой мир и что не он, а тоже некто другой, хранивший лишь память о нем прежнем, теперь осматривался в новизне этого мира, опустошенно примеряясь к нему, не в силах еще что–то сопоставить и над чем–то задуматься. С ясной жестокостью очевидного сознавалось одно: теперь счастье, успокоение, радость неосуществимы, и будущего, по сути, нет, как нет надежды на возвращение к людям; отныне он отделен от них пороком преступной тайны, и жизнь его – жизнь по краденым документам; жизнь в ожидании возмездия. Пусть невероятного, но ожидать он его будет.
«Не казнись, – утешал Второй с непривычным бабьим сочувствием. – Ты ведь хотел спасти ее… Но опоздал.»
Он цеплялся за эту мыслишку, но гнилой нитью обрывалась она, и снова начиналась явь свершенного и продолжающегося падения.
К вечеру, достаточно ловко сочетая деловитость и скорбь, он дал показания следователю и отправился в город.
Долго бродил по темным, утопающим в кипарисах и шиповнике аллеям, вдыхая напоенный ароматом чайных роз воздух, прислушиваясь к доносившейся с танцплощадки мелодии танго, к вторящим ей сухим трелям цикад; срывал и машинально растирал в пальцах пахучие листики лавра, ни о чем не вспоминая, ни о чем не думая… Он понимал: главное сейчас – это ни о чем не вспоминать и ни о чем не думать.