Осенью 1946 года майор политотдела Борис Слуцкий приехал на недолгое время в Москву и привез с собой отпечатанные на машинке “Записки о войне”, давал их читать друзьям и знакомым. Я уже писал, что у него было полное ощущение вернувшихся 20-х годов — с их пусть и жестокостью, но честностью, распахнутостью всему миру, с их рывком к почти осуществленному всемирному переустройству. Что же до жестокости — вынужденной, вынужденной, — то она будет обязательно исправлена теми, кто учтет опыт и войн, и революций. Слуцкий ошибся на десятилетие. Спустя десятилетие к власти пришел человек 20-х годов, и вместе с ним пришли “нераздельные и неслиянные” — мечта о мировой революции и распахнутость, открытость всему миру: наивный догматизм и реабилитации. Слуцкий вовсе не похож на Хрущева, но поэзия Слуцкого — странный парадоксальный аналог политики Хрущева. Они решали схожие задачи — “очеловечивания” сталинского наследства, освобождения от страха перед Хозяином, перед земным богом, просто освобождения. Слуцкий переделывал словесные клише сталинской эпохи, лишал их свинцового смертоносного запаха. “Подумайте, что звали высшей мерой / Лет двадцать или двадцать пять подряд. / Добро? Любовь? Нет. Свет рассвета серый / И звук расстрела... / Мы будем мерить выше этой высшей... / А для зари, над городом повисшей, / Употребленье лучшее найдем”. Или: “Сын за отца не отвечает” — у Слуцкого: “Вы решаете судьбу людей? Спрашивайте про детей, узнавайте про детей — нет ли сыновей у негодяя”.
Но осенью 1946 года что-то уже подсказало ему: воздух эпохи если и меняется, то совершенно неожиданно и зловеще. Слуцкий вернулся в армию, в румынский город Крайову. С дороги прислал друзьям письмо с просьбой “изъять из обращения” “Записки о войне”. Друзья выполнили его просьбу, но, видимо, Слуцкий уж очень широко раскидывал свои “Записки...”. Все экземпляры изъять было невозможно. Один “долетел” аж до Ильи Григорьевича Эренбурга. Слуцкий об этом не знал.