В контексте некрасовской поэмы появляется и “дыр бул щыл” Крученых. Высказывание, в которое включен Крученых: “Тыры пыры / Дыр бул щыл / И будь здоров Татарстан”, обращает эту заумь во вполне человеческую речь. Такой же человеческою речью сказано про Грозного: “Иван Васильевич величайшая был сволочь”. Как говорится, от души.
А так — “Жить / можно жить / тоже / человеческое жилье”. Пусть и щели, и вши, и холод, и голод, но жить можно. Казанские фрагменты — о том, что “всюду жизнь”, о Казани как о метафоре мироздания, о “начале жизни”. Пережив в детстве эвакуацию в Казани, Некрасов вернулся в нее уже в конце жизни, которая таким образом сделала круг. Про “кольцевую композицию” можно говорить еще и в том смысле, что казанский текст — это первая посмертная публикация Некрасова, в то время как и его первая прижизненная публикация в “Синтаксисе” была о Казани (“И я про космическое”).
Некрасов — не только удивительный (лучше: “необходимый”, как сказал Леонид Костюков) поэт, но и отчаянный публицист-полемист. Многие страницы его эссеистики посвящены критике сложившегося за последние два десятилетия положения дел в искусстве. Ключевые слова тут — “блат” и “воровство чужого места”. Имеется в виду то, что в конце 1980-х — начале 1990-х новое “культурное начальство” ознакомило широкую публику не с самыми достойными поэтами и художниками, а с самыми “нахальными”, пробивными.
Критику Некрасова читать прежде всего увлекательно. Как я уже говорила, пишет он прозу по поэтическим законам, его задиристый, ершистый, шершавый стиль — лучшая оболочка для биения мысли. Позволю себе обширную цитату:
“В такой уж мы стране — тут искусство отродясь было не пустяки, а образец, чувствительный индикатор, пример, а кто его знает — может, другой раз и причина… Мы не только родились под полным полновластием — властью власти, властью подлости. Мы видели ее, жили под ней, ей не поддавались, и дожили, и могли видеть, как нарождается новая подлость новой власти. Не с неба сваливается, а рождается вот отсюда, из нас. Во всяком случае, отсюда, где мы. Где мы все-таки могли и еще можем что-то. И хоть что-то там делаем.
Все же так вот и сказать безо всяких уже идеологических околичностей, прямо в физиономию этому новейшему блату и воровству, что оно — блат и воровство в искусстве, что его отлично видно, оно известно и никуда не денется: пусть и не думает, как могло думать предыдущее…”