О первой повести Ирины Мамаевой “Ленкина свадьба” после ее выхода, сначала в “Дружбе народов”, а потом в третьем выпуске сборника “Новые писатели”, сразу заговорили. Заговорили оживленно, как о новом литературном открытии, и полемически: разброд мнений базировался в основном на якобы непонятном, открытом финале — то и дело ставились вопросы вроде “Знает ли Ирина Мамаева о Ленкиной смерти?”. Цитировать аргументы тех, кто был “за” Ленкину гибель, и тех, кто был “против”, не стану — важна не столько суть доказательств, сколько повод к возникновению этого спора, важно, что люди, искушенные в восприятии нынешней прозы, привыкшие к современной литературной чернухе, люди, которых никаким неблагополучным финалом не удивишь, нашли возможным поверить не в правду, а в вымысел, в фикцию, в предсмертный мираж героини; поверить не в реальность, а в то, что стояло за этой реальностью, — в собственный Ленкин и авторский, мамаевский, миф о круговой замкнутости и внутренней оправданности бытия. В “Ленкиной свадьбе” Ирина Мамаева пока что ведет себя осторожно, яркостью, самодостаточностью эпизодов восполняя шаткость основы, не давая почувствовать возможность разомкнутости этого самого круговорота, хотя мифическая семантика заголовка и пронзает внезапной ассоциацией, возвращением древнего образа — смерти как брака. Предельно бытовой материал, с которым работает автор, именно в абсолютности этого быта соприкасается с мифом; тайные смыслы, осевшие в подсознании, преодолевают, перекраивают текущую явь. Вообще говоря, в повести “Ленкина свадьба” как бы условными знаками намечается то, чему суждено когда-нибудь полнометражно — психологически, стилистически, философски — реализоваться; в заведомую, даже на первый взгляд преувеличенную простоту сознания героев встроено действующее сознание автора, как механизм, который в определенную минуту должен сработать.