Оно и понятно — повествователь словно бы задался целью внести поправку к затрепанному бродскому “любовь как акт лишена глагола” и доказать, что точно так же лишено глагола и платоническое парение, первое подростковое чувство, вернувшееся к тридцатилетнему цинику. Он и сам прекрасно чувствует эту языковую недостаточность и оттого, обнажая прием, постоянно оговаривается: “Вообще все это ужасно пошло:
Но, кроме вопроса о соотношении любовной и онкологической частей, существуют и другие вопросы, с неизбежностью возникающие при чтении подобных книг, будь то Вадимов или Гонсалес Гальего: где заканчивается человеческий документ и начинается роман? Можно ли назвать воздействие “Лупетты” или “Белого на черном” собственно эстетическим? Читательское впечатление от книги — вызвано ли оно качеством текста или легшим в его основу “пограничным” материалом? Что изменилось бы в наших ощущениях, прочти мы не роман, а документальный мемуар человека, прошедшего раковый корпус?
Как ни парадоксально, превращение свидетельства онкобольного в художественное произведение происходит в случае Вадимова именно благодаря повествованию о Лупетте. Да, любовная линия никуда не годится, но для целостности композиции она необходима. Проще говоря, не будь ее, не было бы и романа. Точность языка человека, день за днем пристально вглядывающегося в собственную смерть, различима только на контрастном фоне не слишком внятного, “стертого” любовного бормотания. Выдуманность Лупетты идеально оттеняет реальность Лимфомы. Блеклость одной части способствует яркости целого.