— Да, это хорошо, что они решили провести такой урок, — сказал папа. — Маргарита Петровна очень умная женщина, неспроста ее все у нас так любят и уважают. Все, что она вам сказала — совершенно правильно, Димитрис. Мы с мамой можем тебе это подтвердить, потому что мы сами были свидетелями того, какой бывает человеческая ненависть и к чему она привела людей. И мы говорим не о той волчьей, звериной злобе, которая владела людьми в темные времена, когда они, не щадя друг друга, боролись за свое выживание и за пищу, которой не хватало на всех. Нет, мы говорим об истинно человеческой разрушительной ненависти, которая неведома и непонятна никакому другому животному, — о той, во имя которой был уничтожен целый мир.
— Да, я понимаю, пап, — ответил я, хотя эти слова были на самом деле слишком еще сложны для меня.
— Думаю, что нет, Дима, — беззлобно не согласился со мной папа. — Но оно и к лучшему. Надеюсь, ты никогда не почувствуешь, что такое эта самая ненависть, не позволишь ей поселиться в своем сердце.
Папа смотрел на меня испытывающим взглядом, как будто пронзал насквозь. Думаю, он сам не чувствовал, что это за взгляд и какое впечатление он на меня производит. Нет, нельзя сказать, что он был очень суровым человеком или, более того, что я его боялся. Но в такие моменты мне становилось неуютно, хотелось съежиться и куда-то исчезнуть. Казалось, что я неожиданно попал на экзамен, к которому совершенно не готов, и я начинал смертельно боятся, что провалю его.
Хотя мама в силу своей профессии с детства приучила меня к постоянному психоанализу, в одиннадцать лет мне все еще сложно было понять это обуревавшее меня чувство. Лишь многим позже, размышляя над своим детством, я полностью осмыслил свои переживания и отыскал их истоки.
Я был в семье единственным ребенком, более того — желанным. Когда 10-го мая 2061-го года я появился на свет, то ознаменовал собой первый лучик света в непроглядной тьме, в которой родители боролись с отчаянием и безысходностью предыдущие пять страшных лет. С моим рождением все вдруг обрело для них простой и понятный смысл, многие вопросы исчезли сами собой. Новорожденный я, сам того не ведая, стал фундаментом, на котором была построена жизнь всей нашей семьи в новом мире.
Родители пытались вложить в меня очень много своей души — намного больше, чем это, наверное, требовалось. Они растили и воспитывали меня с такой внимательностью, трепетностью и ответственностью, с какой создают свои шедевры художники или композиторы. Я вырос в любви и доброте, каким могли позавидовать многие дети. Но притом с самых пеленок на меня были устремлены требовательные взгляды, в которых отражалось желание видеть предмет для гордости. Родители ждали, что я буду лучше всех своих сверстников. Но речь была не о физическом лидерстве, наилучших отметках в школе или успехах в спортивных соревнованиях (хоть все это и поощрялось). Превосходство должно было быть выражено в развитии наиболее ценимых ими человеческих качеств: доброты, честности, порядочности, справедливости, отваги, образованности, эрудиции.
Именно из-за этого я все время испытывал тайную тревогу, что разочарую родителей или не оправдаю в чем-то их ожиданий. Мучимый этим комплексом, я усиленно тянулся к воображаемой планке, которая высилась надо мной невообразимо высоко. Планка эта определялась примером моих родителей, людей незаурядных, и данным мне воспитанием, которое велело с пониманием относиться к порокам и недостаткам окружающих, но крайне критично оценивать себя и собственные поступки.
Хоть я и не признавался себе в этом, но погоня за этими идеалами порой превращалось для меня в муку, отравляла мне беззаботное детство, не позволяла радоваться жизни как прочие дети. Но стоило мне начать втайне обижаться за это на родителей, как во мне сразу же просыпалась совесть, которая велела мне упрекать не их, а наоборот, себя — в малодушии, неблагодарности и эгоизме.
— М-м-м, — чтобы побыстрее развеять смутивший меня момент и вырваться из плена неприятных раздумий, я первым прервал паузу. — А еще я забыл рассказать вам, что придумал наш учитель физкультуры. Ну, Григорий Семенович! Кстати, он намекал, что давно знает тебя, пап. Что вы с ним переживали какие-то приключения вместе…
Я намеренно замешкался с дальнейшим рассказом, надеясь, что папа или мама поведают мне ту самую историю, о которой предпочел умолчать физрук.
— С Гришкой-то, Тумановским? — папа слегка улыбнулся, многозначительно переглянувшись с мамой, явно вспомнив что-то известное им обоим. — И что, он рассказал про эти приключения?
— Нет. Сказал, что ты сам расскажешь, если захочешь.
На отцовском лице какое-то время отражались смешанные чувства, словно он колебался, стоит ли говорить мне правду. Но, в конце концов, какое-то неведомое соображение одержало в нем верх и папа попытался мягко закруглить тему:
— Григорий Семенович — хороший человек, и, вдобавок, твой учитель. Я не хотел бы ворошить наше с ним прошлое без надобности, Дима.