И началось. Завертелась отлаженная проработочная машина: заседание большого ученого совета, обличительные выступления коллег, истерические выкрики: “Антисоветчик!”, “Политический двурушник!”, “Разлагал молодежь...”, “Такому не место!”. А потом — как водится: освободить от должности и ходатайствовать о лишении ученых степеней и званий. Результат голосования в таких случаях предрешен заранее: единогласно. То же самое на малом, факультетском совете. То же самое — в Союзе писателей. Осудить! Исключить! Единогласно.
Обо всем этом, как и о многом другом, Ефим Григорьевич рассказал, оказавшись на Западе, в документально-мемуарной книге “Записки незаговорщика”. Появившись впервые в Лондоне (1977), эта книга мгновенно стала бестселлером. Ее переиздавали, переводили на другие языки (наибольший успех она имела в Германии, озаглавленная в переводе “Бескровная казнь”); по-русски же она читалась “вражьими голосами”.
И вот наконец “Записки”, тщательно подготовленные друзьями и близкими Эткинда, изданы в Петербурге, его родном городе, где и разворачивались описанные события. Под одним переплетом с “Записками” поместилась и “Барселонская проза”, новое мемуарное произведение Эткинда, состоящее из ряда очерков или новелл, которые он не спеша и с явным удовольствием писал на протяжении последних лет. Этим удивительным мемуарным зарисовкам не суждено было — из-за смерти Ефима Григорьевича в 1999 году — сложиться в самостоятельную книгу, поэтому все то, что было им написано в Барселоне (и других городах), оказалось “подверстанным” к “Запискам незаговорщика”.
Интеллигенция на берегах Невы жила в те годы немного иначе, чем в неспокойной Москве, растревоженной хрущевской “оттепелью”. В Ленинграде не было “Нового мира”, своего Галича, своих диссидентов. Никто не выходил на Дворцовую площадь, протестуя против оккупации Чехословакии, — разве что на Сенатскую, да и то лишь в память о дворянских революционерах. Мы углублялись скорее в “эстетику”. Протестующее гражданское чувство хотя и будоражило, но не вырывалось наружу. Политика была делом опасным, так что даже приближаться к ней — в среде ленинградских гуманитариев, ученых и писателей — не осмеливался никто. За исключением Эткинда.