У Эппеля все обстоит несколько сложнее. Прежде всего — он не пишет эпоса происхождения, не героизирует предков. Такое впечатление, что он числит свою генеалогию не от реальных живых людей и даже не от “этнического компота слободы” — а от самого Времени, в котором “все размыто сложного состава вонючим, мутным воздухом”. В этом воздухе человек не только не умеет отличить добро от зла — “он просто не знает об их существовании”. Здесь происходят — и кажутся естественными — довольно противоестественные, смешные, чаще жуткие, но всегда сумбурные истории — но “не сумбур это вовсе. Это таким образом — закономерно, хотя и своеобразно — пресуществляются Великие События на поросших травой маленьких улицах, иначе говоря, в бытованье простых людей”.
Именно таких “простых”, вполне ему посторонних людей и мифологизирует рассказчик очередной истории, “ибо пишет жизнеописание хотя и беллетристическое, однако претендующее на житийность”. Чрезвычайно важно, что едва ли не у всех героев эппелевской прозы наличествует — вместо достоверных черт характера — некий суверенный изъян, свой вывих, который, странным образом, и делает их живыми, вполне достоверными: “на травяной улице остались в общем-то сплошь исключения”. Таков “ужасно опасающийся
отбрасывать тень” Вадя. Таков монструозный подросток Леонид, который, будучи лишен “возможности побеждать обстоятельства”, “побеждает предметы”. Таков Самсон Есеич — “совершенно одинокий предтеча грядущей цивилизации”, “существо века бронзового”, в “каменном веке” барака исхитрившийся устроить собственный санузел. Как тут не вспомнить довлатовского alter ego, страдавшего от необходимости прилюдного мочеиспускания!