Все-таки слова «новый эпос», как и «лиро-эпический», не вполне подходят для характеристики такого типа сюжетики и образности: уж слишком эти стихи интенсивно, до звона в ушах, вслушиваются в чужие истории. Или в свои, но воспринимаемые как чужие, как частный случай чужих. Пользуясь языком Михаила Ямпольского, можно сказать, что эти стихи отстоят от авторского «я» и не замкнуты на нем, но в центре произведения оказывается не внешний рассказ о человеке, а метафорическое изображение определенного типа или даже нескольких типов сознания, которые автор или, во всяком случае, повествователь стихотворения признает и своими, и чужими. Слово «лирика» здесь, впрочем, тоже не годится: уж больно эти произведения въедливо-аналитичны, что особенно странно выглядит в макабрических балладах Родионова.
У каждого Пэна есть своя Вэнди
но чем девушка из провинции отличается от столичной?
если обе они одеваются в секонд-хэнде —
это одна весьма похожая на другую личность
если они обе пишут картины
чем две девушки друг от друга отличаются, скажите мне —
когда на почве ревности увлеклись валокордином
старые неудачники — их сожители
они отличаются деталью мелкой
тем, чем вы и представить не можете
маленькой, пульсирующей на запястье венкой
прозрачностью охристой розовой кожи
(Поэма «Шепот в темноте», часть 3)
Я уже предлагал заменить термин «новый эпос» словосочетанием «поэзия драматического кенозиса»
[17], хотя и понимаю, что оно звучит менее выразительно и более громоздко. Можно назвать эту тенденцию и транссубъективной поэзией, то есть поэзией, связывающей разные «я», разные типы субъекта.В поэзии 1990-х, особенно в стихах дебютировавших тогда авторов круга альманаха «Вавилон», позиция современного поэта интерпретируется как
травма,обусловленная причинами двух разных типов — историческими и эротическими, — и, шире, интимными[18]. Эта травма, выступая всякий раз как «скрытый центр» стихотворения, привлекала внимание поэтов 1990-х к политическим, социальным или дискурсивным приметам «современности», понимаемой как исторический переход. Однако социальное или языковое в стихотворениях «вавилонцев» почти всегда интерпретировалось как интимное, индивидуальное[19]и — что еще важнее — скорее как процесс, чем как результат.