Но тут возникает парадоксальный эффект. Цветков не “говорит”. У него — через него — “сказывается”. То, что выглядит как спонтанные движения и случайные колебания, в итоге попадает точно в цель. Автор доверяется языку, язык же — не промахивается и не ошибается (если, конечно, не вырывать фразы из контекста, не брать целое по частям). Ведь, собственно, за вычетом способа репрезентации, перед нами тот же “метафизический” Цветков, который описан в очерке Владислава Кулакова1 “Евангелие от Цветкова”. За переживаниями прочитывается переживаемый универсум. Книга имеет метафизический сюжет. И этот сюжет — смерть. Причем не абстрактная. “Моя смерть” — вещественно, конкретно переживаемая лирическим героем или “смерть другого” — конкретных друзей или лирической героини — лейтмотив сборника:
мне и здесь по совести не тесно
но пока умру стяжая славу
оторопь берет смотреть на место
где меня не существует сразу
привыкай к последнему убытку
созерцать на памятник не тратясь
смерть как набок сползшую открытку
жизнь sub speciae aeternitatis
Причем у Цветкова и иные метафизические величины — существование, время, пространство как бы вовсе не мета-физичны, а — тоже овеществлены, впаяны в бытовое (о чем см. и у Кулакова):
в стране где одиночество лютей
но иночества подвиги похожи
я постепенно так простил людей
что стал бы с ними говорить без дрожи
там вызубрив законы волшебства
проверил я сложив слова и числа
как возникает ум из вещества
и мог бы тоже но не видел смысла