Читаем Новый Мир ( № 10 2012) полностью

И это — не индивидуальная гоголевская оптика. Таким же видел Киев и Шевченко, причем не только в поэзии, но и в прозе («Близнецы», «Прогулка…»). Это украинский извод одной из главных киевских идеологем «Киев — второй Иерусалим»: святой город, по определению стоящий на горе в центре мира. Образ этот, по понятным причинам секуляризовавшись, пережил советскую власть и, превратившись в штамп, дошел до наших дней: холмы и венчающие их купола фигурируют чуть ли не в любой пейзажной лирике, посвященной Киеву. (Кстати, по убедительному предположению Мирона Петровского, описание храма в «ершалаимских» главах «Мастера и Маргариты» — это вид на Андреевскую церковь с Подола.)

Есть, конечно, культурный образ и «другого Киева», возникающий несколько раньше, чем гоголевский и шевченковский: это Киев ведьмовской, антитеза киевскому мифу и киевскому топосу (естественно в них входящая, как мифу и свойственно), Киев, высшей точкой которого является Лысая гора. Этот вариант мифа — в первую очередь книжный, литературный — сложился под европейским влиянием (от хроник ведьмовских процессов до ведьм и русалок эпохи романтизма). Роль фольклорных источников здесь куда меньше, чем одной-единственной повести идеолога русского романтизма Ореста Сомова «Киевские ведьмы» (1833). Книжность естественно перетекает в фольклор, и вот уже у Даля читаем: «Ведьма известна, я думаю, всякому, хотя она и водится собственно на Украине, а Лысая гора, под Киевом, служит сборищем всех ведьм, кои тут по ночам отправляют свой шабаш». Далевский же словарь слово «киевица» в значении «ведьма» фиксирует в тверском и псковском диалектах. Хтоническое начало едва ли не заслоняет сакральное, которое продолжает доминировать в официальной идеологии; Киев с конца XVIII века прочно погружается в сон, рождающий чудовищ.

Где-то здесь и проходит принципиальная развилка между русским и украинским образами Киева (Гоголь, как всегда, на распутье). Если в русской традиции Киев замер в абсолютном прошлом, заснул вечным сном (золотым или кошмарным), превратился в священное кладбище, то в украинской — сакральный и древний образ города скорее остается вне времени: с такой точки зрения современный Киев, суетливый и профанный, оказывается лишь еще одним звеном той неразрывной цепи, которая началась, согласно Нестору, еще во времена апостола Андрея. Такая двойственность образа Киева обусловлена прежде всего реальной историей города, в котором периоды стремительного взлета сменялись десятилетиями упадка и погружения во внеисторическую неподвижность (после монгольского нашествия, после ликвидации гетманщины).

Торгово-промышленный подъем Киева во второй половине XIX века вызывает к жизни совсем другой образ Киева в культурном пространстве. Город этот жив, и очень жив, тема киевской святости трактуется весьма иронически, в чем совпадают и русско- и украиноязычные традиции, если они представляют точку зрения местного жителя, а не досужего путешественника («Тучи» И. Нечуй-Левицкого, 1874; «Печерские антики» Н. Лескова, 1883). Эта особенность сохранится до нашего времени: «киевскость» текстов определяется не языком, на котором они написаны, и не тем, откуда автор родом; куда существенней, видит он город изнутри или извне. Сравните «декадентский» образ Киева в русской литературе Серебряного века, демонстрирующей взгляд извне: перед читателем все тот же Киев абсолютного прошлого, но из некрополя ушла святость, сменившись кошмаром, как всегда бывает на брошенных кладбищах: «Разоренный Киев» Брюсова, «Киевские пещеры» Анненского. Между тем именно в эти десятилетия Киев переживает экономический, а вслед за ним и культурный ренессанс!

«Хтон» и верно никуда не девается (Киев живет рядом с ним в не меньшей степени, чем Петербург), но горожане поглядывают на него совсем иначе. Конечно, под землю здесь уходит все, в том числе и река Почайна, место крещения Руси [35] . Конечно, Киев — логово змиево; но мы живем рядом со змием уже полторы тысячи лет, а когда он чересчур докучает, подольский ремесленник-кожемяка без особого труда призовет его к порядку, да еще использует по хозяйственной надобности. Поверх жутковатого подземного мира, где текут киевские реки, образуя, по словам диггеров, даже водопады, кипит полнокровной жизнью Подол, витальный и неуничтожимый.

Середина ХХ века привнесла более зловещие краски: достаточно вспомнить Бабий Яр и куреневскую трагедию 1961 года. Реальная историческая ситуация наполняется в сознании киевлян символическим смыслом: советская власть, пытаясь стереть память о катастрофе 1941 года, принялась намывать грунт в Бабьем Яру, чтобы устроить там «парк культуры и отдыха»; закончилось все мощным сходом селя в старый городской район и гибелью полутора тысяч человек. Буквально воплощенная метафора прорыва хтоноса.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже