Однако аллегория Содома не ярлык — это не еще одно из бесконечного ряда осуждений нашего прошлого или тем более настоящего, хотя оно того и заслуживает, но призвание к покаянию, причем не назойливой нотацией, но личным, единым во всех планах бытием-примером.
Темы покаянной памяти и нового “Содома” достигают кульминации в стихотворениях “Где стена крепостная и где глашатая медь?” (в котором вновь звучит авторский голос), “Дым” (написанном от имени Лотовой служанки) и “В пригороде Содома”, где эти голоса сливаются вместе, и далее уже до конца поэтесса будет говорить сама, лишь в “Короткой переписке” цитируя воображаемого читателя-оппонента и слегка переменяясь лицом в “Кукловоде”. Здесь заостряется до предела, чуть ли не до высот библейского богоборческого пафоса противоречие между преданием о каре Лотовой супруги и современным миропониманием — невозможностью в настоящем отречься от памяти по прошлому и в то же время необходимостью это прошлое преодолеть: “Неужели на семьдесят градусов поворот / Головы неповинной — великое ослушанье?” И, по жесткой внутренней логике поэтессы, парадоксальным образом то, что должно было быть правильным для праведницы, предстает новым грехом для обратившейся в автора Лотовой служанки, той, что “греховней супруги Лотовой в тыщу раз”:
И сейчас, склонясь над мемуаром,
Ни одной строкой не поперхнулась,
Только дым, отброшенный пожаром,
Тенью стал и совестью моей, —
Я на город свой не оглянулась,
Я содомских грешников грешней.
И — как открывается потрясенной лирической героине — нашему новому Содому, в котором падшие ангелы “Если не воры и не убийцы — / Сущие агнцы”, не приходится ждать пощады (“Человечеству страшный пример подают небеса — / Так разрушена Троя и взорвана Хиросима”), но это не столько прямое действие (хотя тут и возможна аллюзия на события в американском торговом центре), а вечное предупреждение: “Бог увидал, что пожар — не в науку, / И заменил Он мгновенную муку / Трепетом вечным”.