Но сны о Содоме безблагодатны и безответны (“...вопросы мои заметут, как следы на дороге, — / А куда, не скажу — на обочинах автотрасс / Дьявол в смокинге черном и ангел в лиловом смоге”). И в “Последнем сне”, в котором покаянная дума достигает жертвенного пафоса: “Нет, не голубь, — я умерла, нет, не вестник, а я мертва!” — наконец происходит как бы пробуждение от кошмара, возвращение в реальный план дачного пригорода, где “Даже дождик наискосок — сну безумному поперек — / О спасенье благовестит!..” — это, словно после кризиса тяжелой болезни, начало возвращения к себе, к обретенной в “Гимне” просветленной целостности бытия. И — закономерно — завершают поэму стихи, обращенные к собственному творчеству и слову как единственному средству сообщения с современностью затворенной временем и возрастом в своем “пригороде” поэтессы (как смиренно сказано в одном из
гимнов:“Нет против места во мне протеста, / Это к успению привыканье”). В “Короткой переписке” на вопрос оппонента: “Неужто мифы твои с Клио судачат, / Перемежая с Ветхим Новый Завет?” — ссылкой на христианскую традицию библейской экзегезы дается обоснование собственному новому творческому методу, и здесь же — его звукописный, гудящий образ: “Услышав эхо колокола в посуде, / Я точно помню — с какого пригорка звон... / А вспоминать — не значит ли, что, по сути, / Памяти ты лишен”. “Кукловод” — прощание с читателем — неожиданное для современной поэзии, но такое естественное в системе Лиснянской и завершающее покаянный сюжет прошение у читателя прощения за свое богатство — поэтический дар: “Простите меня, простите меня, простите! — / Ведь, как ни крути, / Мне легче живется, чем вам, — / В руках у меня от кукол молящихся нити”. И наконец в эпилоге поэмы — снова, как и в зачине,гимн“Имена”, закругляющий сюжет восхвалением слова — “земного имени” Господа:Я пишу лишь о том, о чем я вслух не рискну,
В моем горле слова — словно дрожь по коже,
Мой язык в нерешительности ощупывает десну,
Потому что мне каждое слово, что имя Божье.