Все ближе ночь и весь в крови закат,
Темна тропа надежд, любви, мечтаний,
Ночь все черней, путь не вернуть назад.
Я заблудился в этом мраке душном,
Глаза открыты — не видать ни зги,
Кружит звезда в эфире безвоздушном,
О Господи Распятый, помоги!
Я стал немым, но лира плачет в мире,
О Господи, дай смерть такую, чтоб
В гробовой тьме я прикасался к лире,
Чтоб лирой стал меня объявший гроб.
Невольно вспоминается “нощелюбивая” и “смертелюбивая” лирика
О ночь! — лишь погрузишь в пучину мрака твердь,
Трепещет грудь моя; в тебе мечтаю смерть;
Там зрю узлы червей, где кудри завивались;
Там зрю в ланитах желчь, где розы усмехались.
Одр спящего и гроб бездушный — все одно;
Сон зрится смертию, смерть сном, и все равно.
Открою, где чертог премудрость зиждет свой;
На мшистых сих гробах, где мир небесный веет!
Ступай! — учись! — гроза прошла, — луна багреет...
Нетрудно заметить, вероятно, невольную преемственность некоторых образов, при всей стилистической, через полтора века, разнице: лиричность Смоленского — ценой отказа от былого эпического космизма (“томительный и жалкий звездный свет / Не нужен в темноте существованья”). Смоленский ждет от смерти какого-то последнего земного знания и даже красоты, вопреки трактовке французского философа русского происхождения Владимира Янкелевича, утверждающего
............................................
Когда поймешь, что все на свете ложь, —
Лишь смертная правдива в муке дрожь, —
Что мертвый лик воистину красив,
Что только мертвый рот красноречив,
Тогда ты замолчишь и будешь ждать,
Чтоб смерть сняла с молчащих губ печать.
Но на новой ступени “спокойного, как торжество”, отчаяния “даже смерти не ждать — даже чуда”. Сердце каменеет, и “последним местом земным”, “чтобы сердце согреть ледяное”, оказывается уже хорошо прописанная в поэзии (начиная с того же С. Боброва) кабацкая стойка.