Ярцев заставил работать память, и то, что ему удавалось вспомнить, было существенно. Жуэ был очень богат. Как припоминает Иван Сергеевич, во время недавнего посещения дома Жуэ тот ему признался, что последняя его сделка была редкостно неудачной и он потерял двадцать миллионов франков; однако, как заметил Ярцев, это признание было сделано с веселой усмешкой — оно не способно было даже испортить настроения Жуэ... Что еще припомнилось Ивану Сергеевичу? Жуэ обладал двумя загородными домами: один был домом сделок, другой — в далеком предгорье — местом отдохновения, он любил этот дом... И последнее, что вспомнил Ярцев: мать Жуэ была русской, из тех русских, кого выбросила на здешний берег волна революции; мать сообщила Жуэ знание российского юга, откуда она происходила, и, пожалуй, языка — он говорил по-русски с радостной старательностью, столь характерной для человека, сознающего, что это язык отцов...
— Все любит делать сам!.. — заключил Ярцев. — Одним словом, человек как человек!..
Последние слова Ярцева заставили задуматься: человек, который только что был для Ипатова безразличен, вдруг обрел значение, какого не имел прежде. Только он и ты, он и ты... Ипатов улыбнулся: это почти фатально, хочешь не хочешь, а не сможешь отвратить; истинно, только он и ты. И оттого, что это было неотвратимо, Александру Петровичу стало чуть-чуть не по себе.
«Не ты пошел вслед за ним, а он вслед за тобой», — сказал себе Александр Петрович и вновь улыбнулся — он вернулся домой, так и не успев погасить улыбки.
Голубцы в виноградных листьях еще хранили тепло, когда он сел за стол, — женщины легли недавно. Сметана умеряла кисловатость, что была в виноградных листьях. Он поел и выключил верхний свет, оставив гореть рожок над диваном. Значит, любит все делать сам? Ну что ж, это даже интересно. Всегда предпочтительней иметь дело с самим дельцом, чем с его бледной тенью. Его объяло воодушевление. Ему казалось, что его ждет нечто такое, что можно назвать и баталией. Она, эта баталия, если не способна возвысить, то низвергнуть имеет силы. Где-то там, в неблизкой перспективе, его ждало дело. Он знал себя: ничто так его не воодушевляло и не дарило радости, как совершенное дело.
Открылась дверь в столовую, и на пороге встала Майка — в Ксенином халатике, в шлепанцах, простоволосая.
— Не спится на новом месте, дочка?
— Не спится.
— Ну посиди...
Он указал на стул рядом, но она опустилась у его ног, положив голову ему на колени.
— Ты прочел уже телеграмму?
— Да, конечно...
— Небось крупная покупка?
— Крупная.
Только сейчас он заметил в ее руке книгу. Вот так всегда: книга была с нею. Она могла сунуть ее под мышку, уместить на раскрытой ладони, нести на голове, удерживая равновесие, как это любят делать дети. Ипатов говорил себе не без гордости: если не одарил красотой, то облагодетельствовал привязанностью к книге. У Майки была привычка, от которой Александр Петрович пытался отучить дочь, сколько помнит ее: читая, она пожевывала комочек бумаги — что-то было в бумаге солоновато-терпкое, вяжущее, что казалось ей вкусным, к чему она приучила себя. Стыдно сказать, но иногда она не щадила и книгу. Для Ипатова, для всего его существа, книга была произведением искусства, для Майки — источником знаний, единственно неоскудевающим источником, который мог утолить ее любознательность. Ничто не способно было так остро ранить его, как вид книги, в которой Майка оставила свои меты. Если что и могло утишить боль, то сознание: ее чтение было не напрасным — Майка много знала... Он с интересом наблюдал, как Майка завладевала влиянием в семье, подчиняя себе мать, при этом готовность, с которой мать шла под власть дочери, была радостной. «Маечка, кто из лицейских друзей Пушкина пережил Горчакова?» — спрашивала Ксения дочь и испытывала немалое умиление, если ответ был точен... Ипатов, внимательно следивший, как взрослеет дочь, понимал: ее самостоятельность не только от характера, но и от иного, к чему имели отношение книги, на которых стояли Майкины меты...
Она подобрала под себя ноги, удобнее положила голову.
— Это твой... лукавый старикан небось и имя назвал, а? И дал свою оценку характеру, и описал наружность, не так ли?
— Так, разумеется.
— Значит, как на охоте: по следу?
Он вспыхнул:
— Как понять — «по следу»?
— Но ведь он же не знает, что вы идете за ним?
— Не знает, разумеется. Но дело вершится только так... Ну, разумеется, тут есть кодекс, однако не нами он писан...
Она засмеялась — в смехе была печаль.
— Ими?
— Если хочешь, ими!
Она хмыкнула.
— Я вот думаю: почему ты это можешь, а я нет?..
Он сделал усилие подняться.
— Иди спать, Майка, иди, иди...
Она не тронулась с места,
— На своей Кубани ты был лучше... Пойми: лучше...
Он встал, пошел из комнаты; однако, прежде чем переступил порог, обернулся. Она продолжала сидеть на полу задумавшись.
— Ты говорила уже с Карельским?
— А ты думал!
Он помрачнел.