И он подумал, как она шла вот такой же слепой ночью через степь, взбегая на холмы и медленно погружаясь в балки, все дальше и дальше от белого пламени. И еще подумал, видя, с какой тоской она смотрит на огонь, зажатый камнями: «Может, от огня у нее и такая хмарь? Смотрит и в разводах пламени, перевитых дымом, видит... А она все-таки смотрит на огонь ненастными и сухими глазами, сухими...»
А потом поспел кондер. Они ели его прямо из чугуна деревянными ложками. Он смотрел на нее, думал: вот так неторопливо и строго она ела кондер, когда вместе с мужем выезжала в степь.
— Нила!
Она повернулась, недовольно повела очами: он не называл ее еще так.
— Да...
— У тебя остался там... кто?..
— Нет...
— Одна ты?..
Она молчала, глядя немигающими глазами на огонь. Трещал огонь, и текучее пламя, как вода, обвивало ее руки, шею, подбираясь к лицу, накапливаясь в уголках рта, в глазницах.
— Моя стежка не перекрещивается... одна... — Потом она беспокойно повела плечами, произнесла: — Ты бы шел... управлюсь я...
Он встал и пошел, а когда добрался до своего брезента, лег ничком. Не хотелось смотреть ни на степь, ни на небо. Она так и сказала: «Одна...» И еще: «Моя стежка не перекрещивается...» И он вспомнил Юлю, заставил себя вспомнить. Да была ли она, Юля? И одиннадцать лет жизни с нею были или нет? Нет, на самом деле, были эти одиннадцать лет или нет? Стась уснул с мыслью о Ниле.
Он проснулся, когда солнце было над вышкой, яркое солнце на холодноватом августовском небе. Дул ветер, солнечный, без пыли, и на веревке, протянутой от вагончика к вагончику, вздувал белье. Ветер дул порывами, и белье щелкало и трещало. Стась улыбнулся: этот звук напомнил ему что-то далекое, обжитое. Может быть, просторный дворик в Замоскворечье, погожий денек и, конечно, белье: наволочки, простыни, рубашонки, которые, как на параде, выстроились по двору, — сегодня был черед их семьи сушить белье.
Стась пошел в вагончик. Издали он наблюдал, как она работала все так же хмуро, не поднимая глаз. Она наверняка знала, что он рядом, если бы захотела, то полыхнула бы своими синими, но ей было тяжело поднять их. И Стась подумал: «Верно, она хотела взглянуть и не глядела... или так безраздельно отдалась душевной своей непогоде, что ни на что не хотела смотреть?»
А уже за полдень, когда шла мимо с ведрами, полными воды, вдруг остановилась, поставила ведра, долго смотрела в пролет двери, за которой работал Стась.
— Вот что, дружочек... — сказала она и умолкла, только пальцы ее вздрагивали и вели какой-то свой разговор. — Вот что... скидавай-ка с себя все, я простирну... Нет, нет... все скидавай...
— Да что ты, Нила?.. — произнес он не без страха.
— Скидавай... дружочек!
А когда приняла нехитрую одежонку Стася и, положив под мышку, придерживая ее локтями, вновь взялась за ведра, сказала, все так же не поднимая глаз:
— И помыться тебе, дружочек, не грех... под престольный праздничек... Тот стольный праздник... был с полгода...
И пошла все так же легко, чуть-чуть раскачиваясь, будто ведра несла не в руках, а на коромысле.
А ночью, беззвездной и безветренной, когда Ставь припес охапку бурьяна к трем камням, она тихо опустилась рядом, спросила:
— А ты... один?
Стась положил бурьян, сел, чувствуя, что теряет силы.
— Один... почти, — с трудом проговорил он.
— Это как же?..
Он запалил бурьян.
Видно, недавний дождь примочил бурьян — огонь плохо брал его, и дым вдруг хлынул валом. Когда дым опал и пламя, багрово-красное, немигающее, вспыхнуло и зарделось в очаге, Стась вдруг почувствовал, как необычная тишина обняла его. Потом он услышал рядом, как она вздохнула, порывисто и жадно, точно осталась без дыхания, и кулаками, головой, грудью — всем своим неожиданно отвердевшим телом ударилась о землю. Она все пыталась зажать кулаком рот, кулаком, кулаком, нет, не сцепить губы, а зажать сам крик, который рос у нее внутри.
— Не гляди на меня, — только успела она вымолвить, — не гляди...
Он встал и отошел прочь. Он стоял далеко в стороне, куда не доставали ни красные блики затухающего очага, ни ее тяжелое дыхание. Когда он обернулся, сизая пленка пепла уже затянула огонь, она дышала, вздрагивала и рвалась, эта пленка, но у огня уже не было сил — тьмой, точно камнем, привалило его. Все потонуло в этой тьме — и покатый горб кургана, и светлая линия небосклона, и светлое платьице женщины, лежащей поодаль.
Он разворошил огонь и бросил бурьян; пламя ожило, и в его свете Стась вновь увидел Нилу. Она лежала, как прежде, подобрав под себя ноги, не отнимая крепко сжатого кулака ото рта, но была уже тиха. Стась долго сидел так, прислушиваясь к угрюмому урчанию огня, который медленно, без аппетита, поедал сырой бурьян.
— Нила, — наконец сказал Стась, но она не отозвалась. — Нила, — повторил он. — У тебя там был кто-нибудь?..
— Дочка... была. — Потом сказала все так же тихо: — Я и с нею была сиротина, а теперь... вся тут...