Отсюда и разлады с Тамарой. На заводе им давно бы уже дали трехкомнатную. Видно, опять от завода и получат. Но — на окраине, там теперь завод строит. А как же ему ночью со спектаклей возвращаться? В театре — это учитывают, да что толку? Потому-то и приходится ему репетировать, читать, думать в ванной, на кухне, и лишь в лучшие свободные дни — на природе. Он привык. Да и что поделаешь?..
7. Лестница
Он стоял на кирпичных глыбах взорванного барского особняка. Ветер за длинные годы нанес земли, и из щелей меж глыбами тянулись тонкие березки. Когда-то, сразу после войны, еропкинские колхозники решили разобрать пустующий особняк на кирпичи и построить коровник. Но ничего из этого не получилось: особняк возводили, как церковь, на белковом замесе. Раздосадованные и разозленные солдаты минувшей войны, у которых в этом деле верховодил Афоня-бригадир, отец Колядкина, поступили решительно и просто: взорвали особняк! Рассуждали так: мол, хоть кирпичный щебень пойдет в фундамент коровника. Но барский особняк развалился капризно на неподъемные глыбы. И тогда на него взяли да плюнули — только и всего! А коровник соорудили из бревен разобранных личных сараев. Но и он оказался неудачливым — вскоре сгорел…
Далекий царский вельможа ставил свой небольшой, но мощный, как крепость, сельский дом на высоком крутобережье реки Торьва. Из окон классически простого особняка с четырьмя колоннами открывался удивительный вид. Внизу лежала плоская луговая долина Торьвы. Речка со склоненными старыми ивами, будто укутанная в одежды, своевольно извивалась к дальнему крутобережью, где располагалось Еропкино. А прямо, за просторной речной луговиной, начинались холмистые дали — поля с перелесками. Вечно смотри — не устанешь, не насмотришься.
От развалин вниз вела каменная лестница, хорошо сохранившаяся с первоначальных времен, — двенадцать ступеней между пятью квадратными площадками. Она оканчивалась у искусственного пруда, обсаженного липами. Тут же был большой липовый парк с радиальными аллеями. Ныне, конечно, он зарос подлеском, кустарником, был завален сушняком, павшими деревьями, засыпало канальчик, соединявший его с Торьвой. И не пруд он уже, а лишь тонкая пленка воды над болотистым дном, в котором увязли коряги, торчат тут и там бутылки, блестят консервные банки. Давно уже ни пруд, ни парк никому не нужны. А когда-то, выплыв на лодке из пруда в Торьву, можно было отправиться в далекое речное путешествие — на Нерль, на Клязьму, хоть до самой Оки-Волги. Впрочем, и сейчас байдарочники пользуются этим маршрутом, и черное пепелище у пруда, и консервные банки с бутылками — память о них…
Колядкин любил третью площадку лестницы: сверху, с развалин, его уже было не видно, если там останавливался случайно забредший путник, как правило, грибник-пенсионер или московский художник. Но зато перед ним во всей прелести оставались открытыми родные еропкинские дали. Вообще-то, и в детстве, и в юности все они, еропкинские школьники, любили и этот барский холм, и развалины особняка, но особенно каменную лестницу. Сюда они убегали с уроков, здесь назначали свидания первым избранницам сердца. С ними мечтали, наблюдая золотисто-оранжевые, вполнеба, закаты, о будущей городской жизни. И конечно, томились запретной близостью. Где его Люба-Любочка-Любка, славная Коротухина? Замужем за военным где-то на Дальнем Востоке. А когда-то здесь, на лестнице, они клялись в вечной дружбе. Да, они только дружили и совсем не любили, хотя иногда Люба-Любочка-Любка и разрешала ему поцеловать себя…
Колядкин улыбается милому воспоминанию. Он развязывает рюкзак, достает термос и бутерброды. Ест быстро, с наслаждением — проголодался; запивает почерневшим, потерявшим аромат, но все еще горячим чаем. Хорошо ему, свободно, и такое умиротворение на душе, какого никогда не бывает в Москве.
Он вытаскивает три книги: том Гоголя, пьесы Булгакова и стихи Рубцова. Он всегда захватывает в свои походы книги. Обычно три: ведь никогда не угадаешь, какое будет настроение, что захочется почитать в электричке, или на лесном пеньке, или вот здесь, на старинной лестнице. Сейчас он раскрывает «Ревизора». Казалось бы, знает всю эту пьесу наизусть, а вот хочется вновь и вновь пробежать глазами по печатным страницам и находить, угадывать что-то еще не замеченное, недопонятое.
В дипломном спектакле он, можно сказать, прославился, сыграв Осипа, слугу Хлестакова. Рюрик Михайлович Гартвин тогда воскликнул: «Лучшего Осипа я не видел! Беру Колядкина в театр». С тех пор он и играет у Гартвина слуг да шутов. Правда, зрителям нравится, даже аплодируют. Но Гартвин не устает повторять: «Умерьте пыл, Колядкин. Вы не один на сцене».
Эх, Рюрик Михайлович, а как же без пылу-жару? Как же без полной самоотдачи? Без импровизации? Ну, умерил — и самому стало скучно появляться на сцене. Эх, эх, Рюрик Михайлович…