Он больше ни о чем не спрашивал, приблизился к ней, обнял, стал гладить волосы, а она как бы вжалась в него, так, как умела только она, когда, казалось бы, их тела перестают существовать в отдельности, превращаясь в нечто единое, однозначное. Они постояли в этом единстве с минуту, убеждаясь в тысячу, если не в миллион первый раз в своей нерасторжимости. На душе сразу стало спокойней; она поцеловала его, прошептав:
— Ну ладно, Джонни, приготовлю завтрак.
Он подошел к окну. Собственно, зачем подходить к окну, если за ним белесая мгла?.. Еще с вечера затянуло небо, моросил серый дождь, и все затихло, а он ждал новолуния, серебряного серпика, потому что все предыдущие ночи была предельная ясность, и холодная луна, сначала круглая, а потом яйцевидная, настойчиво близко висела в глянцевой черноте, навязчиво тревожа воображение, и ее мертвенный свет бледно наполнял комнаты, мастясь на полу, охватывая стены, и даже он, не говоря об Эвелин, часами мучался от бессонницы. Они одевались, выходили в палисад и смотрели звездное небо, серебряные водопады в созвездии Большого Пса, которые предупредительно рекламировали по телевидению. И испытывали тревожное беспокойство, идущее из ниоткуда, из ничего — из вечности!.. И душевную подавленность, нервную обнаженность, безволие и тоску — непонятные, незнакомые, необъяснимые и, видно, такие же непознаваемые, как бог или смерть. Мучительными оказались все эти ночи, особенно для Эвелин. Ночи его п о с л е д н е й недели во главе профсоюза. А теперь вот — туман…
…После завтрака — в последний раз — Джон Дарлингтон отправился в офис. Он хотел было сесть за руль их семейного «воксхолла», привычного, как все давнишние вещи в их жизни, но Эвелин посчитала это безумием — по такому-то туману, когда в двух шагах ничто неразличимо! — и взяла с него слово, что он воспользуется надежностью метрополитена. Ближайшая станция располагалась минутах в пятнадцати ходьбы, и он с удивлением скользил мутной тенью по пустынным улицам.
Весь путь с нежной грустью он думал о ней, вечно за него обеспокоенной, и, пожалуй, впервые понимал, что душевно она тратила себя все их долгие совместные годы значительно больше, чем он, казалось бы, до бесконечности занятый делами. Ему открывалось, и он с беспокойством сознавал, что волнения отнимают душевной энергии больше, чем самые трудные дела, а переживания за других, особенно за любимого человека, быстрее истощают запас жизненных сил.
Может быть, потому, что все-таки была весна, но, наверное, по другой — изначальной — причине он чувствовал необозримый, как туман, прилив нежности к Эвелин. Он давно не помнил в себе такого всеохватного чувства, и был счастлив, что оно вновь проявилось. Но на этот раз с тревогой, с тем необъяснимым беспокойством, испытанным в полнолуния, когда безволие и тоска рождали испуг перед вечностью — перед богом и смертью. Он нервно, с лихорадочным сердцебиением гнал от себя мысль, что она может у й т и раньше, и тогда его жизнь станет бессмысленной.
А ему еще многое хотелось свершить: он задумал написать книгу об азбуке профсоюзной деятельности, такую, какую никто до него из бывших профдеятелей не создавал.
«Да, бывших», — спокойно подтвердил себе.
Может быть, он напишет воспоминания, но потом, после «Азбуки». Он видел дальнейшую жизнь вполне наполненной, деятельной — по мере сил, но обязательно рядом, как всегда, должна быть Эвелин. Без ее присутствия он не мыслил н и ч е г о: он не мыслил будущего. Но она сдала, очень сдала в последнее время, вынужденно признавал он, и нужно что-то предпринять, обязательно что-то…
И уже сидя в полупустом вагоне метропоезда, он думал, что впереди и не видится с в о б о д ы — по инерции он вовлечен во множество дел, прежде всего по организации пасхального марша, а затем международной конференции в Манчестере. А это, пожалуй, твердо заметил себе, следует передать молодым, тому же Алану Джайлсу.
«Все инерция, инерция, — упрекнул себя. — Пойми же, бывший!..»
Он, не вникая, скользил взглядом по рекламным плакатам на противоположной стене вагона, задерживаясь невнимательно на самом свежем, и вдруг потрясенно замер: в руке смазливой девы развертывались, как ветер, миниатюрные калькуляторы, а на их электронных экранах, как бы символизируя непогрешимую точность, чернела во множестве одна и та же цифра — «1998».
«Как же быстро эти рекламные дельцы во всем успевают! — пораженно подумал Дарлингтон. — Ведь эта черная цифра совсем недавно обошла все газеты!..»
Перед его внутренним взором возникла старуха в собольих мехах, со зловещим горбоносым лицом, чем-то очень напоминающая барона Шильдерса, будто тот был ее братом. Эта богатая ведьма, назвавшая себя прорицательницей, недели две назад со страниц почти всех газет кликушествовала: