Джон Дарлингтон стал представлять, чем он займется уже завтра — «на полной свободе». Нет, предстоящая свобода не радовала его. Он понимал, что выбора нет, что переход из одного состояния в другое болезнен и труден, а потому нужно с юмором и оптимизмом воспринимать подступившую неизбежность… «Ах, да сколько не понимай, — сказал себе, — а на душе такая же скучная серость, как вот этот туман…» Странно, удивился, скука, оказывается, серого цвета и к тому же безнадежно непроницаема. Однако жить без надежды нельзя, заметил себе, просто не стоит, потому что бессмысленно.
Впереди у него были серьезные дела, уже завтра, с началом его п о л н о й свободы, надо включаться в подготовку общенационального марша — апрель не за горами, а там и пасхальная неделя. Сегодня на торжественном ритуале передачи власти Джайлс вручит ему чек на десять тысяч фунтов, как благодарность за службу и как подарок рядовых членов профсоюза — собрали по подписке… Но он их всех удивит, произведет, так сказать, очередную сенсацию: этот чек он также торжественно вручит представителю Движения за ядерное разоружение. «Все-таки нравятся тебе эффекты, — усмехнулся. — Привык к паблисити…» Впрочем, не согласился с собой, в этом акте прежде всего призыв к другим — жертвовать, а не болтать: любая борьба нуждается в материальном обеспечении.
«И это будет мой последний поступок во главе профсоюза, — сказал себе, — а уже завтра я стану совсем другим…»
Сколько же раз за свою жизнь человек становится другим? Конечно, не по сути своей. Он лично всегда и неизменно оставался Д ж о н о м Д а р л и н г т о н о м. Но все же в разные периоды, а пожалуй, эпохи, время наполняло жизнь новым содержанием и новым смыслом.
Эпохи!.. В тридцатые годы, в молодости, он отправился в Испанию драться с винтовкой в руках за революцию, за социализм. И — против фашизма, а значит, против войны. Но война разразилась… Фашизм — это война… Он вздохнул. Он всегда тяжко вздыхал, когда думал о фашистской победе над республиканской Испанией…
А после разгрома фашизма, уже в сороковые, его прежде всего влекло честолюбие. Он добивался вершин в профсоюзной иерархии и добился самой высокой, в конце шестидесятых… Шестидесятые, кстати, были самыми благополучными в послевоенной истории — по состоянию умов и души. По крайней мере, ему они так помнятся. Казалось, что все наслаждаются настоящим, не очень заботясь о прошлом, не очень пугаясь будущего. Именно тогда здесь, на Британских островах, зародилось Движение за ядерное разоружение…
Потом он не знал покоя, добившись верховной власти в профсоюзе, — «власть не дает покоя…». А теперь у него — бесконечный покой на пороге тревожных восьмидесятых… Тревожных!.. Ядерная катастрофа, как никогда, обернулась реальностью, пугает неотвратимостью — «если не опомниться, если не опомниться…».
Что же было главным в жизни? Что же остается главным? И все же г л а в н о е уже прожито, твердо сказал себе.
Он встал, прошелся по кабинету, остановился у бара. Туман давил, белесая стена за окном угнетала. Неловко, с шумом открыл створки бара, взгляд сразу уткнулся во взоровскую бутылку армянского коньяка, подаренную почти полгода назад, еще в ноябре. К новогодней открытке Федор присоединил письмецо — печально-ироническое: писал, что, вероятно, и ему придется оставить пост; пусть новые лидеры и лучше, чем они, строят новый лучший мир. Сообщал, что разводится и какая это гнетущая процедура…
— Неужели, Джон, ты с утра решил пьянствовать? — удивленно спросила Эвелин, появившись в кабинете. — Что-то на тебя не похоже. Так-то ты готовишься к новой жизни?
Она выглядела плохо: бледная, с тусклыми, измученными головной болью глазами.
— Как ты себя чувствуешь? — нежно спросил он.
— Получше… Кажется, получше, — неуверенно добавила она. — Какой ужасный туман! И это в твой последний день?
Он усмехнулся:
— Напоминает, дорогая Эвелин, что будущее всегда непроницаемо.
— Я опять видела дурной сон. И опять Федора. Меня очень беспокоит: что с ним?
— Мы пока не получили от него ответа, подтверждающего их участие в манчестерской конференции. В твоем Манчестере, — подчеркнул он, чтобы как-то отвлечь ее от ночных переживаний. — В первом в мире городе, объявившем себя безъядерной зоной. И опять Манчестер, и опять первый!
Но Эвелин никак не отреагировала и продолжала о том, с чего начала:
— Ты позвони ему, Джон. Меня очень беспокоит: что же с ним?
— Хорошо, сегодня же позвоню. Значит, опять дурной сон? Кстати, как толкует его твоя книга снов? — чуть иронично спрашивал он. — Ты заглянула в нее?
— Нет, я боюсь.
— Это так серьезно? — удивился он и почувствовал внутренний озноб.
— Ты же знаешь, Джон, я верю в сны.