Премьерному сезону Нуреева-худрука аплодировали критики по обе стороны Атлантики. Многие признали, что труппа стала выступать гораздо лучше, чем танцевала прежде, с удвоенной энергией, бывшей заслугой Нуреева. Но любые перемены имеют свою цену. Многим танцовщикам не нравился новый руководитель, не стеснявшийся в выражениях. К тому же Рудольф не считал нужным вдаваться в подробные объяснения и избегал, по возможности, использовать французский. Он говорил по-французски, только когда располагал временем. В спешке он всегда переходил на английский, а ругал танцовщиков по-русски, «что бывало часто», по воспоминаниям одного из них. «Ему было трудно объяснить свои требования и пожелания точно, но, когда его не понимали, он не скрывал досады, – объяснил его близкий друг Евгений Поляков (балетмейстер русского происхождения, которого Рудольф привел в Парижскую Оперу из Флоренции). – Проследить за ходом его мыслей было нелегко». По театру гуляло множество слухов о разбитых об пол термосах с чаем и запущенных в студийные зеркала пепельницах. Эти «провокации», как называл их Андре Ларкви, были для Нуреева средством навязать свою волю и испытать твердость своих оппонентов. Как-то раз, после того как он разбил очередной термос, Моник Лудьер упрекнула его в присутствии коллег. Увидев, как сильно она рассердилась, Рудольф взял швабру и молча смел с пола осколки. «А потом встал в углу, съежившись, как мальчишка, только что устроивший истерику. Он действительно предпочитал тех, кто мог ему противостоять. И ненавидел слабаков».
Из-за своего требовательного характера Нуреев казался многим неприступным и даже грозным. «Он всегда был прав, даже когда ошибался, – рассказывала Изабель Герен, чьи грубоватое чувство юмора и пародийный талант сделали ее одной из любимиц Рудольфа. – Ему не стоило кричать, ему надо было доказывать свою правоту. Люди плохо его понимали, потому что он обладал очень сильным характером и в то же время бывал крайне застенчив. Ему не со всеми удавалось найти общий язык».
И тем не менее танцовщики стали прощать Рудольфу все его выходки, как только поняли, сколь многому он был способен их научить и как стремился передать им свои знания. Выступления с Нуреевым Сильви Гиллем в середине 1980-х годов научили ее «держать себя на сцене». Он вселил в танцовщиков ощущение значимости, развил в них «сценическую заразительность и артистизм, – вспоминала балерина. – С ним можно было творить… Ему было что сказать на сцене, и не только телом. И было что-то еще, что он в себе нес». С возрастом усилилась не только сценическая убедительность Рудольфа, но и его способность оживлять исполняемую роль путем проецирования силы своих чувств и эмоций на зрителя. По словам Мануэля Легри, он «поднимал факел» и, не спеша, медленно и постепенно брал все командование на себя.
Хотя большая часть его жизни в Париже проходила в театре, Нуреев регулярно устраивал званые обеды и вечеринки в своей квартире на набережной Вольтера. Пищу готовил Мануэль, повар-чилиец, нанятый Дус. Освещавшаяся свечами квартира была приспособлена для ночной жизни, и в ней всегда стояла удушающая жара, потому что Рудольф все время мерз – независимо от того, сколько было на нем свитеров от Миссони и во сколько шарфов от Кензо он кутался. После ужина он обычно с удовольствием знакомил своих молодых протеже со своими любимыми музыкальными комедиями, вынуждая их задерживаться у него в гостях до поздней ночи за просмотром фильмов с участием Астера и Келли. В антикварном шкафчике из орехового дерева, стоявшем в столовой, хранились сотни видеокассет. А широкоэкранный телевизор, выглядевший неуместно на фоне барочного великолепия его гостиной, работал практически без перерыва. «Там весь мир», – любил повторять Нуреев, указывая на него. При доступе ко всем каналам, Рудольф редко досматривал как-то программу до конца – боясь пропустить интересную передачу по другому каналу. Давно страдавший бессонницей, он нередко читал до рассвета, играл Баха на клавесине, либо названивал родным или друзьям, не учитывая разницу во времени с Парижем. Но при всем при том Нуреев каждое утро появлялся во дворце Гарнье первым, приезжая туда на своем «Мерседесе», и редко возвращался домой до опускания занавеса после вечернего представления.