— Но до каких же пор! Ведь первый час, — недовольным голосом сказала Танюша, однако все же удалилась, сердито пристукнув дверью кухни.
— Все в порядке! — повеселев, сказал Стебалов. — Теперь мы можем сидеть хоть до утра. Это она беспокоится за мое сердце… У меня небольшой невроз. Ты на нее не сердись, она славная женщина, только чуточку строговата. Но я ее уговорю, она постелет тебе на диване, а я рядом лягу на раскладушке… и мы с тобой поговорим всласть. Мне многое хочется тебе сказать… есть такое настроение. На работе-то некогда и мешают. А утром тебя Танюша разбудит своевременно, и ты поедешь в свою Даниловку.
— Нет, я пойду, — сказал Ершов. — Спасибо, Александр Степанович. А поговорим когда-нибудь в другой раз. Я тоже хотел кое-что рассказать вам… посоветоваться.
— Жаль, — сказал Стебалов. — Ну иди, если такое дело. Правда, поздновато. Погоди-ка, я тебе книжку отдам, а то забуду.
Стебалов сходил за книгой и, вернувшись, сделал в ней авторучкой дарственную надпись:
«Дарю милому Алексею Васильевичу Ершову, чудесному человеку нашей эпохи, талантливому поэту, в знак любви и уважения.
— Ну, будь здоров, до свидания. Проводил бы тебя, да сам видишь, теперь уже я в себе не волен. А в Даниловку ты обязательно поезжай… привози семью. Так оно лучше. Семья, братец, крепенькая узда для нашего брата мужчины. Отпуск даю тебе на три-четыре дня… редактор не будет возражать, можешь быть уверен. Таня! — крикнул он вдруг. — Иди попрощайся, Алексей Васильевич уходит.
Таня тотчас же пришла на кухню.
— Как прощаться! — встревоженно проговорила она. — Разве же так можно? Куда ты гонишь человека? Ночь на дворе, дождь… и он разутый, раздетый… Пусть переночует у нас… я уже постелила вам в столовой, — обратилась она к Ершову. — Оставайтесь, а утром во что-нибудь вас обуем, оденем.
— Я же тебе говорил! — обрадованно воскликнул Стебалов. — Ночуй, чего там… мы еще побеседуем, а утром поедешь.
— Большое спасибо, — переступив с ноги на ногу, сказал Ершов застенчиво и учтиво. — Я уж пойду, а то Георгий будет беспокоиться, скажет, куда я девался… Розыски, гляди, начнет… в милицию позвонит… пропал, мол, человек, — с мягкой улыбкой пошутил Ершов.
— Ну, пусть идет, — махнул рукой Стебалов, обращаясь к жене. — Егор и вправду может панику поднять… он такой!
Ершов попрощался со Стебаловым и его супругой за руку, всунул свои босые ноги в туфли, взял под мышку толстую подаренную Стебаловым книгу, завернутую в газету, и вышел.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Думал ли когда-нибудь Ершов, мечтал ли, что будет жить в городе? Нет, не думал и не мечтал. В юности жизнь его рисовалась ему так: вот работает он молотобойцем, подручным у Петра Филипповича, а придет пора — и Петр Филиппович состарится совсем. Тогда Ершова поставят кузнецом. Но это не скоро, к тому времени и сам Ершов станет уже немолодым, у него вырастут сыновья, и одного из сыновей он тоже приспособит к кузнечному делу — самому интересному, самому почетному в селе. И его, Ершова, со временем будут любить и уважать так же, как любят и уважают Петра Филипповича, и его, возможно, тоже выберут секретарем партийной организации, и к нему будет наезжать секретарь райкома партии, чтобы поговорить о делах колхоза, посоветоваться. Наверно, так бы оно и было. По крайней мере, до службы в армии он порой мечтал именно о такой жизни. Но стихи! Они повернули и перевернули всю его жизнь! Как и когда он увлекся ими? Началось еще до призыва в армию, но он не придавал никакого значения своей тяге к ним. Впрочем, он и писал-то редко тогда. Он просто сочинял частушки в стенгазету или для девчат, а записывали под его диктовку другие. И частушки получались очень простые, даже примитивные, вроде вот таких:
Девчата пели:
Подобные частушки складывались без особого труда, как бы сами собой. Однако еще до службы в армии он написал и несколько стихотворений. Тетрадки с этими стихами потерялись: у него украли сундучок, когда он ехал на военную службу после призыва. Некоторые стихи он помнит до сих пор.