— Потому, что крепко связан уже… заинтересован во мне и… заинтригован мною. Потому, что пройдет еще не очень много времени, и ты сам станешь таким же, как я, и так же не будешь давать спуску ни девушкам, ни женщинам… Ты же истинный поэт, а поэт иным не может быть. Поэт выше мещанских понятий о любви и вечной верности. И наконец, тебе от меня не отделаться еще и потому, милый мой Алешенька, что отныне связал нас с тобой господь одной веревочкой, и довольно крепенькой… и без меня тебе теперь не обойтись, мой славный и пока безгрешный друг.
— Это в каком же смысле понимать? Какой веревочкой я связан с тобой?
— Ну, возьмем хотя бы такой вопрос: издание твоей книги стихов. Не хвалясь скажу, без моей протекции у тебя ничего не получилось бы. Дальше Глафиры Павловны стихи твои не пошли бы.
— Кто такая?
— Сравнительно незаметная особа — литературный сотрудник издательства. Но стоит ей сказать: «Слабо» — и крышка! Будь твои стихи лучше пушкинских — к типографскому станку им не пробиться в нашем издательстве. У нее приличный авторитет. Она умна, хитра, образованна. Два языка знает — немецкий и французский, а главное, во время гражданской войны покинула мужа эсера-белогвардейца и добровольно перешла на сторону Советской власти, а поэтому пользуется доверием… Но ты не пугайся, этот подводный камешек твоя книжка уже миновала при умелом и умном содействии аморального типа, твоего верного, закадычного друга Георгия Жихарева! Скажу правду: усилий стоило немалых. Вкус у Глафиры Павловны в основном декадентский, воспитанный на Сологубах, Мережковских и подобных. Она даже Бальмонта не всего признает. Стихи же вроде твоих, с политикой, с ненавистью к кулакам и любовью к простым людям, к колхозам, она буквально не выносит. Еле уговорил ее сделать для тебя исключение. Не обошлось, Алешенька, без подхалимства, причем довольно тонкого, но осознанного и вполне сознательного. И знаешь, чем я ее взял? Продекламировал ей Бальмонта:
Как я прочел это стихотворение, так она и обомлела. И говорю ей: вот, мол, как бы писать нужно, но что же делать, если у нас так не умеют, да и не принято. Ну, она и подобрела сразу. Сейчас ты опять начнешь мораль читать. Но, милый мой, иначе нельзя в этом прекраснейшем из миров. Глупа та рыба, которая сама лезет в хайло щуке, хотя и называется премудрым карасем. Ты этого пока не понимаешь, потому что не отрешился еще от патриархальщины и деревенского идиотизма. Думаю, уверен, что со временем поймешь. Да, да! Поймешь и тогда не только перестанешь меня осуждать, а и сам будешь поступать так же, как я.
Такие и подобные им разговоры и столкновения возникали нередко и кончались обычно тем, что Ершов брал книгу и уходил в красный уголок гостиницы и там читал, Жихарев же тем временем ложился и спал дотемна. И все чаще Ершов начинал задумываться, кто такой, что за человек Жихарев, ниспосланный ему судьбой в «друзья», человек, благодаря которому его собственная жизнь буквально перевернулась. Он отлично понимал, что, если бы не Жихарев, ему не только не быть бы сотрудником областной газеты, но и в городе не жить, по крайней мере в ближайшие два-три года. И невольно вспоминалась первая встреча в кузнице, ловля рыбы туманным прохладным утром на Приволье, страх, когда Жихарев утонул, и как он и Петр Филиппович с тревогой и надеждой глядели на широкую, полную грудь утопленника, медленно поднимавшуюся от первого вздоха; вспоминался вечер в хороводе, ухаживание Жихарева за Галей, песни, которые хором пели по просьбе Ершова, ради гостя из города, и грустные слова: «Венок потонул, милый обманул!»
И все это было совсем-совсем недавно.
И порой, сидя в красном уголке, Ершов, охваченный воспоминаниями, обводил отсутствующим взглядом стены, украшенные диаграммами, цветными плакатами. Среди последних выделялся один очень большой, чуть не во всю стену, с изображением строящегося здания. На возводимой стене — усатый рабочий, в мускулистой руке его, обнаженной по локоть, увесистый красный кирпич. И казалось странным, непонятным, зачем здесь, в этом уголке, он, Ершов, тогда как Даниловка, кузница, жена, дочь его, Петр Филиппович, Галя и многие другие родные и близкие сердцу его люди — там, на степных просторах?
Особенно не по себе становилось Ершову, когда Жихарев вовлекал его в попойки, что случалось довольно часто и почти всякий раз, когда Стебалов отпускал их для творческой работы и самообразования.
Обычно, выйдя из помещения, Жихарев начинал ворчать:
— А все-таки Стебалов странный человек!
— Чем странный? Что отпускает нас?