С хрустом сжевав мышь, кошка подошла к Альгису и настороженно остановилась. Он подозвал ее, стал поглаживать по мягкой и теплой шерстке. Кошка замурлыкала, выгнулась и потерлась об Альгиса, потом вспрыгнула ему на колени, свернулась и стала мягко перебирать лапками, будто хлеб месила. Время от времени ее острые коготки больно впивались в тело. Она все еще злилась и закрывала то один, то другой мерцающий зеленым светом глаз.
«А мышь, если успеет, конечно, может злиться только на себя», — подумал Бичюс и пошевелил онемевшей рукой. Мыслями он возвращался к разговору с начальником. Его испугал резкий тон Намаюнаса. Однако поведение капитана, светящиеся отцовской любовью усталые глаза, риск, на который тот шел ради Альгиса, говорили совсем о другом.
«Нет, он просто погорячился, он не такой. Вырвалось сгоряча, и только.
Намаюнас очень похож на моего отца: оба седые, оба упрямые, оба многое видели и пережили… Нет, опять не то. Разве в этом их сходство?! Думают они одинаково, вот.
Помню, вступил я в комсомол, и в пригороде пошли обо мне всякие толки: судили, рядили, поносили, нахваливали. Только домашние молчали, словно сговорились. Ждали, пока первый заговорю. Но когда я из книжного магазина принес портрет Ленина и повесил в изголовье, хворавший отец спросил:
— Записался?
— Вступил.
— Хорошо подумал?
— Окончательно.
— Ну, а с отцом посоветоваться ты мог?
— Мог…
В таких же, как у Намаюнаса, усталых, добрых глазах отца я увидел настороженность, беспокойство, радость.
— То-то, что мог. А жалеть потом не будешь?
— Не буду. Не пожалею, — ответил я как можно тверже. — Теперь уже пути обратного нет.
Я словно дверь захлопнул, не оставляя щелки для дальнейшего разговора.
— Не так говоришь, сын, — возразил отец. — Путь обратно всегда есть. Сам записался, сам и вычеркнуть себя можешь. Все от тебя зависит. Вот только хватит ли смелости до конца идти?
«Думаю, хватит», — успокаивал я себя, а мысли лихорадочно метались, пытаясь отгадать: будет ругать отец или нет?
Не ругал, но, тяжело вздохнув, сказал:
— Иным не хватает…
«Не будет ругать», — словно камень с души свалился. Я молча покачал головой, и вдруг у меня вырвалось:
— Я вместо тебя…
Отец грустно улыбнулся, поправил под боком подушку, закурил, долго кашлял и, усадив меня на край кровати, начал:
— Говоришь, вместо меня?.. — Понимающе и мягко посмотрел мне в глаза, покачал головой. — А что ты знаешь обо мне? Что ты вообще смыслишь? Для тебя я только отец, старый ворчун. Ну, еще кормилец ваш… Вот и все твои знания…
Никогда в жизни я не задумывался над тем, каков мой отец. Я любил его: и грозного, и смеющегося, и злого, и растроганного, и здорового, и прикованного к постели. Он был моим отцом. Эта исповедь меня просто ошеломила. Я смотрел ему в рот, ждал. Но он не спешил:
— И я молодым был. И я всем добра желал. Но люди меня не всегда понимали и платили злом…
— Теперь иные времена.
— А люди те же…
Я не мог уступить ему:
— Ты, папа, болен, оттого все видишь в мрачном свете…
— Так, та-а-ак, — он не дал мне закончить. — Вы теперь все умные стали, даже замечаете, что отец кашляет и с постели не подымается, что он похудел, щетиной оброс. Понимаете, что скоро ноги протянет. Чего с таким считаться? А я не прошу со мной нянчиться. До уборной сам кое-как доберусь. И хлеба даром не ем, — обиделся он.
— Прости, я не хотел…
— Хотел не хотел, а сказал, что думал. Не злись, если и я о твоих делах скажу свое мнение. Не бойся, про всю жизнь рассказывать не буду, надоедать не стану, только напомню, что слез и несправедливостей я видел намного больше, чем полагалось бы одному человеку. С семи лет по чужим людям. С обидой и несправедливостью неразлучно, как с друзьями, бок о бок жил. А когда подрос, с одним ссыльным на хлеб пилой зарабатывали — бревна на доски распиливали. Он на бревне, я внизу. Так весь день и вжикаем… Ссыльный постарел, я на бревне оказался, а он внизу. Конечно, от этого мало что для нас изменилось. Ссыльный тот и заразил меня вольнодумством, как тогда говорили. Пробовали мы с ним в пятом году людей против царя поднять. Но они только монопольку разгромили, напились, а протрезвев, скрутили нам руки. Раскаялись и погнали нас к жандармам. Тогда я впервые понял, что значит служить людям… А ссыльный харкал кровью и уже не мог подняться с соломенной подстилки, но все подбадривал меня:
«Не падай духом. Пусть на этот раз смерть взяла верх. Этим навозным жукам, которые сегодня радуются, и в голову не приходит, что смерть призвана служить жизни!»
Меня, как несовершеннолетнего, высекли и отпустили, а мой учитель из тюрьмы так и не вышел.
Отец, казалось, забыл, с чего начался разговор, лишь в глазах его по-прежнему светилась тревога. Он чего-то опасался, на что-то надеялся, но желание предостеречь меня заставляло высказать все до последнего слова. Впервые он так разговаривал со мной. И непривычная откровенность, вызывавшая во мне гордость и боль, словно гипнотизировала.