Смотрел я на людей, и всех мне было жаль, всем желал добра, готов был за каждого броситься в огонь и в воду. Но жалость, как говорил отец, на хлеб не намажешь и голодному не подашь. Теперь я знаю: делаешь добро одному, а другому это может боком выйти… Чем больше улыбающихся, чем меньше плачущих, тем правильнее ты поступал. А тогда? Тогда мне было жаль даже Гайгаласа. Перешагнул сгоряча через человека? Оставил лежащим на полу! Я уже повернул было обратно к горкому, но остановила подошедшая Рая.
— Слышал? На Гайгаласа напали хулиганы, чуть часы не отняли, голову пробили… Он защищался… — рассказывала она.
— Не-ет, этот тип и без меня своего папеньку в гроб вгонит.
— Что ты бормочешь? — не поняла Рая.
— Не бормочу, а рычу, понятно? У тебя часы есть? Так вот, берегись! — Я махнул рукой.
— Знаешь. Альгис, я уже отцу сказала, что люблю тебя. — Она смущенно прикрыла рукой рот, словно маленькая девочка, и смотрела на меня с испугом. Ее пальцы дрожали. В больших черных глазах блестели слезы.
Но мне было не до нее. Я устремился дальше. Рая догнала меня и повторила…
— Правда, я сказала отцу…
Теперь я уже почти бежал. Она старалась не отставать.
— Все вверх тормашками летит. Я, может быть, черт знает что натворю сегодня, а ты нашла о чем…
— Не вытворяй, — просила она, — не надо.
Мне казалось в тот момент, что все горе человеческое, все несчастья свалились на мою голову и что виноват во всем я сам, только я.
— Говори, брани, я не рассержусь… Может быть, тебе от этого легче станет, — повторяла Рая, постепенно замедляя шаг.
Я не оглянулся. Шел, озабоченный несчастьями всего мира, и мне даже в голову не приходило, что от моих жестоких слов в ряды несчастных стал еще один человек. Даже любопытство не заставило оглянуться, посмотреть, что она делает на заснеженном тротуаре, одна. И не понял я тогда, что Рая была уже взрослой, женщиной, а я — всего лишь глупым шестнадцатилетним подростком…»
Альгис тяжело вздохнул и стал рыться в вещмешке.
Ветер кружил между постройками, играл дымом, гнал пепел по мерзлой земле и приносил на сеновал едкий запах гари.
Мороз забирал все крепче. Арунас пробовал подвигаться, чтобы согреться, но, ощутив слабость в ногах, опять лег, поглубже зарылся в солому и наблюдал за двором, глядя сквозь длинную щель в прогнившей доске. Вспомнил о вещмешке. Покопавшись, достал теплые портянки, несколько брикетов прессованной каши, мясные консервы, сухари, баклажку и военные рукавицы. Есть не хотелось, и он лениво грыз смерзшийся хлеб. Время от времени щупал лоб.
«Плохо дело — жар не спадает! Если сегодня ночью эти негодяи не явятся, вторые сутки не вытяну, — он облизал запекшиеся губы. — И мороз, как назло, ударил. Все против меня. Ветер и тот не Бичюсу, а мне дым в горло гонит.
И почему так получается? Одним везет в карты, другим — в любви, третьим — на войне, а мне вот ни в чем не везет. Человек — кузнец своего счастья!.. Я в подмастерья пошел бы, лишь бы узнать, как его выковать.
Нечего нюни распускать. Таких никто не любит — ни люди, ни природа. Борьба за существование, естественный отбор… Как я в дневнике писал? «У жирафа шея вытянулась вовсе не оттого, что он на солнце смотрел. Вертись, брат, не вертись, но если не дотянешься — жратвы не получишь».
— Тяни сильней! — орал Шкема. — Тяни, стервец, не то по загривку получишь! — понукал он внука.
«Вот разошелся, образина! С детьми он горазд воевать. Впрочем, и среди взрослых есть такие, кто сдачи не дает. Хотя бы Даунорас. Получил в морду — утерся и поплелся прочь. Должок за тобой, говорит. Интересно, чем этот мерзавец думает получить должок. И какие проценты потребует?
А как я сам спасовал перед Бичюсом? Поступил я, конечно, нечестно. Удар был ниже пояса. Не по-мужски. Но, с другой стороны, что ж мне оставалось? Драться? Нет уж, увольте. Лапа у него тяжелая. Все же надо было защищаться. И лучшая защита — это нападение… Что он понаписал старику? Ваш сын ведет себя, как настоящий барчук: лжет, обижает людей, спекулирует именем отца. С тех пор отец издевается: здорово, мол, комсомольский барчук… Ничего не поделаешь: пока не вздуют тебя, сдачи давать не научишься? И не такая уж крепкая эта его хваленая рука. Все из-за проклятой вешалки на двери. Не ударься я об нее затылком, неизвестно, кто над кем сегодня смеялся бы. Хорошо еще, что я не пустил в ход пистолет. А то в горячке могу черт знает что натворить.
Странно, но я совсем не обиделся на Альгиса. Сам виноват. На кой черт надо было похваляться перед Раей? Что она — моя штатная исповедница, секретарь горкома, которому нужно все рассказать? «План Барбаросса»? Да ведь это чистый смех, мыльный пузырь. Как было-то?