Теперь же наше внимание привлекли доносившиеся с дальнего конца деревни поющие голоса, бренчанье балалайки, звон тарелок и удары бубна. Звуки становились все слышнее. Наконец из-за церкви показалась процессия певцов и музыкантов. На девушках были яркие крестьянские платья, на парнях — рубашки различных цветов: зеленые, оранжевые и другие, подпоясанные шнурками с кистями на концах. Парни играли на музыкальных инструментах, а девушки вторили запевале, светлоглазому, с растрепанными волосами пареньку лет семнадцати, одному из последних, кого еще не забрали на фронт. Чистым и сильным, полным чувства голосом он пел старинную народную песню, а потом куплеты собственного сочинения. Позже он записал их для меня:
Три раза обошли они деревенскую площадь, а затем на лужайке перед церковью пели и плясали до утра. Лихость и жизнерадостность танцующих, яркие наряды, освещенные факелами, смех и обрывки доносившихся из темноты песен, непосредственность выражения своих чувств влюбленными, раздававшийся временами звон колокола, похожий на гонг в великом храме, и спугнутые птицы — все это, вместе взятое, оставляло неизгладимое впечатление какой-то самобытной, первозданной красоты. Оно переносило меня на столетия назад, к дням, когда человечество было еще юным и когда природа давала людям все необходимое для жизни и вдохновения.
Это был сказочный мир, идиллическое общество, созданное на основе дружбы для труда, развлечений и празднеств. Находясь под впечатлением всего увиденного, я подошел к избе, открыл дверь и снова оказался лицом к лицу с XX веком — его олицетворял и о нем говорил Янышев — мастеровой, социалист и интернационалист. Он рассказывал собравшимся вокруг него крестьянам о современной Америке. Это была не обычная повесть о горьких мытарствах русского человека в Америке, о трущобах, забастовках и нищете — словом, обо всем, что рассказывали в России тысячи возвращающихся эмигрантов. Хриплым голосом, с раскрасневшимся лицом Янышев рассказывал о жизни Америки. Крестьянам, живущим в одноэтажных избах, он говорил о сорока-, пятидесяти- и шестидесятиэтажных зданиях Нью-Йорка. Людям, никогда не видевшим мастерской больше кузницы, он рассказывал об огромных предприятиях, где работают день и ночь сотни механических молотов. Он переносил их с безмятежных русских равнин в гигантские города, где спокойствие ночи нарушает шум проносящихся над головой поездов, где огромные, озаренные светящимися рекламами и бесчисленными лампами авеню переполнены гуляющей публикой и где миллионы людей вливаются в ворота грохочущих заводов и выливаются обратно.
Крестьяне слушали рассказ внимательно. Но он не удивил и не поразил их. Однако нельзя сказать, что они не придали никакого значения услышанному.
— Чудеса творятся в Америке, — сказал один старик-крестьянин, пожимая нам руки.
— Да, — поддержал его другой, — такие чудеса, что куда там к лешему.
Но в их доброжелательных высказываниях чувствовалась некоторая снисходительность, словно они старались быть вежливыми с незнакомыми людьми. Разговор, случайно услышанный нами на следующее утро, пролил свет на их действительное мнение.
— Не удивительно, что Альберт и Михаил такие бледные и истомленные, — говорил Иван. — Ума не приложу, как только люди живут в такой стране?
А Татьяна сказала:
— У нас жизнь нелегкая, но там, ей-богу, еще тяжелее.
Так я впервые услышал слова, смысл и значение которых понял лишь намного позднее. У крестьянина самобытный ум и свои самостоятельные суждения. Это кажется невероятным иностранцу, в представлении которого русский крестьянин — это земляной червь, чуть ли не погруженный во мрак средневековья, опутанный цепями предрассудков и погрязший в нищете. Казалось невероятным, что этот мужик, не умеющий ни читать, ни писать, способен мыслить.