Язык – это свобода, написал я, как будто забыв, что «песнь» и «казнь» рифмуются не только в стихах загнанного Мандельштама. У слова в Чехии особая судьба еще и в том, куда как знакомом нам в России смысле, что за слова предают и продают, убивают и доводят до самоубийства, гноят в застенках, заталкивают в подполье, выдавливают в эмиграцию. Так произошло с немецкой и еврейской литературами Праги первой трети XX века, которые пали жертвой нацистского Холокоста во время Второй мировой войны и родной национально-государственной ксенофобии после нее. Так во многом случилось с чешской словесностью и гуманитарной мыслью уже подсоветских времен, частью ушедшей в самиздат, как тот же Грабал, как Ладислав Фукс и Иван Клима, Людвик Вацулик и Даниэла Годрова, как философ Ян Паточка, поэт Мирослав Голуб и прозаик Павел Когоут, а частью – влившейся в большой мир, как Кундера и Шкворецкий, как летописец концентрационных лагерей Арношт Лустиг и хроникер изгнанничества Эгон Хостовский.
Ряд этих писателей уже относительно известны в России: кого-то не так давно печатали в «Иностранной литературе», у некоторых даже вышло по нескольку книг, Кундера и вовсе стал, что называется, «культовой фигурой»; знакомство с иными – и, поверьте, замечательными! – еще предстоит. Как бы там ни было, нынешний литературный гид по Чехии[117]
– не только подведение итогов минувшей исторической эпохи 1990-х годов и XX столетия в целом (задача, впрочем, и сама по себе важная). Но в ней хотелось бы видеть – после расставания России с имперскими замашками и великодержавными амбициями – начало нового и для читателей, и для пишущих, переводящих, издающих витка живой заинтересованности в том, что происходит сегодня в литературах, в культурах, в душе и в жизни людей близких нам стран Восточной и Центральной Восточной Европы.О захолустьях «без истории и культуры»
Как принято думать, столетний юбилей отмечает переход человека или факта в некое иное, по-другому измеряемое время – его еще называют «историческим» или «большим»[118]
. Тем удивительнее, что для Чеслава Милоша перелом наступил всего через шесть лет после конца жизни, которая, говоря словами его младшего собрата и друга, впрямь «оказалась длинной». И при этом не только наполненнойРодившийся в глухом сельце Ковенской губернии Российской империи, Милош в детстве побывал с отцом-инженером в России и своими глазами видел русскую революцию, дома в деревне говорил по-польски с вкраплениями немецкого, русского и литовского, а на виленском дворе – по-польски или на литовском и русском с вкраплениями идиш, стал польским студентом и поэтом в многоукладном и многоязыком Вильно, а затем польским журналистом и писателем в Кракове и Варшаве, включая подполье военных лет, дипломатом Народной Польши в Нью-Йорке и Париже, после решения не возвращаться на родину (1951) десять лет жил во Франции, а потом больше тридцати – в США, в основном – в Беркли (Калифорния), где преподавал, и, наконец, после крушения «социалистического лагеря», в 1993-м вернулся через полсвета и полстолетия «назад», поселившись в Кракове, где прошло последнее десятилетие его долгого века. Все эти годы он изо дня в день существовал на пяти-шести языках (переводил же еще с нескольких, включая, среди прочего, греческий койне, который выучил в шестьдесят, а иврит приближаясь к семидесяти, то и другое – для перевода 10 книг Ветхого и Нового Завета), объездил весь мир, дружил и вел переписку с людьми, кажется, всех континентов за исключением Антарктиды. И оставался при этом номадизме, многогранности, отзывчивости исключительно верным тому, что вобрал и усвоил еще в деревенском детстве среди лесов и вод, цветов и птиц, ни на минуту не забывая тех захолустий «без истории и культуры», из которых он вышел, – которые, как он писал потом, «не произвели на свет ни единой фигуры, которая сыграла бы решающую роль в судьбах мира, и не прославились ни одним открытием», но на несколько столетий не по своей охоте оказались в месте схода нескольких мировых империй и мировых религий. На перекрестке всех этих частных и общих обстоятельств и воздействий сформировался характер поэта, который столкновением, сплетением, борьбой локального с глобальным, природы с историей, архаики с современностью, как мало кто из его синхронистов, выразил XX век и, насколько мы можем судить, во многом предвосхитил век XXI-й.