Характерны «авторитеты» Гомбровича (поостережемся, однако, простодушно принимать их на веру). Откликаясь в 1960 году на просьбу берлинской газеты «Тагеблатт» перечислить пять книг, оказавших на него наибольшее влияние, Гомбрович назвал «Братьев Карамазовых» Достоевского, «Веселую науку» Ницше, «Волшебную гору» Томаса Манна, «Короля Убю» Альфреда Жарри и «Дневник» Андре Жида. Величавой классики тут, по-моему, и близко нет, а герои и повествователи всех названных текстов – явно сводные братья Юзека из «Фердыдурке» (а кто-то назовет джойсовского Стивена или томасовского «художника во щенячестве»). Они существа заведомо «незрелые», душевно незаскорузлые, но именно потому этически уязвимые и неуспокоенные. Недаром Милош не колеблясь причислял Гомбровича к старой семье европейских моралистов, видел в его шутовстве стоический выбор и советовал вперемежку с ним читать Паскаля.
И последнее. Все романы и большинство новелл Гомбровича на русский переведены, за последние пятнадцать лет они не раз, в разных переводах издавались, открыта для знакомства его драматургия, большими фрагментами представлен «Дневник». Но «русского Гомбровича» ни как катастрофического толчка к самоосмыслению, ни как фокуса острой полемики, ни как разворачивающегося события собственной жизни, по-моему, до сих пор нет. Не видно усилий к его пониманию: писатель, о котором на всех уважающих себя языках мира написаны книги, не удостоился на русском ни одной самостоятельной, принципиальной статьи без ученической или поучающей позы (если это вообще не одно и тоже), – одни дежурные «сопроводиловки» и «врезы», приличествующие беспроблемному классику. Между тем мы у себя в стране снова и снова, я убежден, наступаем на те самые грабли, которые колотили по лбу общество и человека, воссозданных Гомбровичем. Так что́ его от нас или нас от него заслоняет? Родные лень и нелюбопытство? Привычные спесь и самозащита? Несколько представленных ниже статей, кажется, позволяют оценить, чем могут стать фигура и слово Гомбровича, если не закрывать глаза и не затыкать уши. Среди лично заинтересованных Гомбровичем авторов публикуемых эссе – не только поляки, что вроде бы «естественно», это и аргентинцы (ну, допустим), и американцы (им-то что эта Гекуба?)[120]
, а ведь можно было взять немцев и венгров, испанцев и французов – отбор для публикации шел жесткий, многими пришлось пожертвовать. Как бы там ни было, среди них нет и трудно представить русских. Или я ошибаюсь?«Рвущийся к искусству, как к озеру, чтобы в нем потонуть»
«Либо ненормальный, либо ломака», по раздраженной реплике варшавской обывательши, не без яда растиражированной Витольдом Гомбровичем, Бруно Шульц, безрезультатно искавший друга и безответно восхищавшийся чуть ли не каждым новым знакомым, не ладивший с собой и закончивший жизнь одиночкой от пули случайного эсэсовца, оставил прозу, которую мало с чем сравнишь по способности в себя влюблять и сохранять эту любовь десятилетиями (оба шульцевских переводчика, готовивших данную публикацию[121]
, знают это по себе и могли бы назвать не одну дюжину таких же «верных» рядом и не очень). Всюду лишний провинциал без круга и среды, вечно неудовлетворенный собой фанатик слова и невольник линии, со страхом таивший в душе страсть к самоуничтожению и, по дневниковой записи того же Гомбровича, «рвущийся к искусству, как к озеру, чтобы в нем потонуть», Шульц – вероятно, лучший наблюдатель и выдумщик в польской литературе – создал совершенно свой по оптике и языку, на редкость узнаваемый универсум, вошедший особой, нерастворимой частью в образ мира уже по меньшей мере двух поколений читающих на французском, английском, немецком, итальянском, испанском, японском. По его новеллам пишут оперы и снимают фильмы (ленту Войцеха Хаса «Санаторий под клепсидрой» видели не только Канн и Триест, но и завсегдатаи московских киноклубов). Инсценировки шульцевской прозы ставят во Франции, Великобритании и США (не говорю о Польше, где мотивы Шульца вплетены в несравненный «Умерший класс» Тадеуша Кантора в его краковском театрике «Крико-2»). Шульц и сам стал легендой, героем чужих книг – повести израильского прозаика Давида Гроссмана «Бруно» (1986), романа «Мессия из Стокгольма» (1987) американской писательницы Синтии Озик, хроники Бориса Хазанова «Чудотворец» (1990). Два его более чем скромных томика – настольное чтение для Богумила Грабала и Данило Киша, Филипа Рота и Исаака Башевиса-Зингера. В 1992 году, когда исполнилось сто лет со дня рождения Шульца и полвека после его гибели, вряд ли была в Польше хоть одна газета или журнал, об этом не вспомнившие.