Что помешало Хрущеву в дальнейшем? Ведь уже осенью номера «Нового мира» снова начинают задерживать в цензуре, иногда невиннейшие вещи тормозят выход журнала на пять-шесть недель, никто ничего не объясняет, держат – и все! А зимой Твардовский понимает окончательно: Хрущев передумал солидаризироваться с интеллигенцией (которая, кстати, была его последней и вернейшей опорой). Ставка сделана на аппарат, причем на худший: под прогрессистом Лебедевым, защитником «Нового мира», шатается кресло. (После отставки Хрущева он будет вытеснен на чисто техническую должность и проживет всего два года.) На декабрьском (1963) пленуме, наполненном антизападной, да и антивосточной риторикой, все это стало ясно. А дальше – из «Нового мира» без объяснения причин снимаются стихи Цветаевой, подборки Евтушенко, статьи Лакшина, журналу запрещают отвечать на прямую травлю, Лебедев раскаивается в когдатошней помощи Солженицыну («Очень зря, – холодно говорит Твардовский. – Вам в старости будет чем гордиться только благодаря этому»), и наконец в октябре 1964 года свершается то, чего все подспудно ждут: снимают Хрущева.
Новелла Матвеева (чьи стихи «Размышления у трона» снимали из «Нового мира» трижды, к негодованию Твардовского) рассказывала автору этих строк, как сначала этому снятию все радовались! Кончилась эра государственного идиотизма, прямого хамства, вмешательства в культуру с истинно слоновьей грацией: авось все перегибы выправятся! Но двое полны горьких предчувствий, и это опять Твардовский и Окуджава. Окуджава, по воспоминаниям Волгина, во время совместных писательских гастролей от «Юности» говорит: важно не то, что сняли Хрущева. Важно то, что произошел переворот, заговор, а заговоры по определению не ведут к улучшению жизни… Это значит, что у нас как не было закона, так и нет. Еще категоричней Твардовский, сразу же понявший, что сняли Хрущева те, кто хуже, те, кому мешали его человеческие и, пожалуй, даже трогательные черты. Порядку теперь, может, и прибавится, но убавится главного – внезапной способности принимать гуманные решения, прислушиваться к случайному человеку, осадить зарвавшегося чиновника. И литераторам никто не будет хамить в разговоре – просто потому, что и говорить с ними никто не будет. Попытку пообщаться с Брежневым Твардовский предпримет на приеме в честь космонавтов, куда его пригласят через неделю после смены власти. Раньше на таком приеме можно было подойти к первым лицам, поговорить (Хрущев особенно охотно чокался с окружением), а теперь стол верховного начальства отделен незримой стеной. Твардовский подошел – и аккуратная охрана в костюмах тотчас оттеснила его.
Иной скажет: что же это за поэт, который решает литературные дела путем пьяного общения с первыми лицами государства? Но такая независимость хороша теперь (да и то не всегда), когда государство отказалось от какой бы то ни было заботы о культуре, напоминая ей время от времени лишь о необходимости быть патриотичной. А во времена Твардовского высшей доблестью крупного литератора была способность добиваться компромиссов, договариваться, «пробивать», почуяв слабину, – словом, вести ту высшую литературную политику, которую вел всю жизнь и Некрасов, спасая сначала «Современник», а потом «Отечественные записки». И Некрасову тысячу раз поставили в вину стихотворное послание Муравьеву-вешателю и взятки цензорам (то в виде собственных охотничьих угодий, то под предлогом хитро организованных карточных проигрышей). Но делать «Современник» в 1860-е и «Новый мир» в 1960-е было возможно лишь ценой неизбежных уступок, долгих торгов и стратегических переговоров, после которых Твардовский чувствовал себя все гаже и от запоев удерживался лишь титаническим усилием. Запои спасали его в пятидесятые, а десять лет спустя он был фигурой иного масштаба – надеждой и опорой всей мыслящей части страны, и полагалось следить за собой. Эта мыслящая часть, к слову сказать, устроена была хоть и не так подло, как в наше время, когда с себя она не требует ничего, а с других по максимуму, но уже и тогда не прощала слабины: никаких уступок, тем более никакого бытового разложения. Пьянство – самая простительная из национальных добродетелей, но Твардовский должен быть безупречен: меньше всего он хотел, чтобы его водружали на пьедестал, – но не отвертелся.