«Доктора Живаго» в бытность главой «Нового мира»). Забылось и то, что Коржавин назвал его главным либералом среди черносотенцев, и то, что его упорно и завистливо ненавидел Шолохов. Из десятка его пьес, особенно нравившихся Сталину и удостаивавшихся премий чаще всего, не уцелело, пожалуй, ничего – разве что сценарий фильма «Жди меня». И тем не менее имя Симонова навеки вписано в историю литературы – и, более того, в историю Второй мировой войны (а в эту историю, как показывает опыт, попасть куда трудней, чем в словесность). Он написал самое известное военное стихотворение плюс несколько бесспорных агитационных и лирических шедевров (интересно их императивное созвучие: «Жди меня» и «Убей его»). Его главный – согласно самооценке – текст «Живые и мертвые», трилогия, где сам автор выведен в образе военного корреспондента Синцова, выглядит сегодня половинчатой и несколько суконной по языку на фоне военной прозы Платонова, Гроссмана и даже открытого самим Симоновым Вячеслава Кондратьева. Зато уж «Двадцать дней без войны» и «Случай с Полыниным» – не в последнюю очередь благодаря великой экранизации Германа и хорошей Сахарова – живут и оставляют прекрасное впечатление. Симонова вряд ли сегодня назовут великим, но свое слово он сказал – не в последнюю очередь потому, что сумел создать принципиально новый авторский образ. Это не советский Хемингуэй, как пишут иногда, и не триумфальный офицер, напоминавший Сталину о блистательных золотопогонниках, и даже не героический военный корреспондент, чья роль на войне у Симонова иногда преувеличена. Образ Симонова сложней. Это возмужавший романтик, который пережил свою романтику; любовник, переросший свою любовь; отважный и последовательный вассал, переживший своего государя и отказавшийся от него отрекаться. Вот почему симоновское альтер эго в лучшей его военной прозе – прежде всего в повестях о Лопатине, названных в общем виде «Так называемая личная жизнь», – так сильно отличается от лирического героя «С тобой и без тебя», да и от Синцова в трилогии. Лопатин – такой неаван тажный, неловкий, немолодой, в круглых очках, без тени офицерского лоска – по справедливому замечанию Никиты Елисеева, больше похож на Гроссмана или Платонова, чем на автора; ему все время стыдно за других и за себя, он всех жалеет, все понимает. Вот это и есть тема настоящего, зрелого Симонова: все пережить, все понимать и всем сохранять верность. Может, поэтому он так любил рыцарственного Маяковского, который так никогда и не предал прежнюю, чего уж там, ушедшую, много раз изменившую любовь. Честный солдат на службе у мертвого генерала, в мирное время. Когда война и любовь остались единственным, но безнадежно отошедшим воспоминанием. Конечно, Симонов был рожден для этой роли – в качестве имперского барда он невыносим, не Киплинг, чай, хотя и переводил его лучше многих. Киплинг – совсем иное дело. Дело не в том, что у него была другая империя или другой талант, больше и разнообразней симоновского. В конце концов, у Симонова было все, чтобы реализоваться по киплинговскому сценарию. Но тема Симонова – верность любви, Родине и власти именно вопреки всему. И потому его лирика трагичней киплинговской, а тема Родины звучит у него интимней: чего там, в поэзии они останутся наравне.
Константин Симонов, названный при рождении Кириллом, но из-за картавости сменивший имя, прожил неполных 64 года (1915–1979).
«Аспирантура дура, штык молодец», – сказал преподаватель философии Асмус, когда выпускник ИФЛИ Симонов отправился на Халхин-Гол. Вся дальнейшая жизнь Симонова была, как говорится, неразрывно связана с армией, но не потому, что это вернейший способ сделать литературную и общественную карьеру, а потому, что ему, романтику дворянских кровей, интересны были люди долга. В армии их было больше всего. Долг, честь – с самого начала его тема, в довоенных поэмах о Николае Островском («Победитель») и о Суворове она уже заявлена. Его нельзя назвать отважным экспериментатором, форма его стихов проста и строга, как военная форма, простите за дурной каламбур; но он и не стремится к формальной новизне. Очень традиционна и проза его, чуждая всякого формального эксперимента, по большей части надиктованная и потому столь многословная, вязковатая. В стихах он наследник Тихонова, а через него – Гумилева; как и Гумилев, литературно и биографически равнялся на Лермонтова (и походил на него в молодости) – доходило до прямого эпигонства, сравните «Воздушный корабль» и «Генерала», посвященного Мате Залке. И быть бы ему вполне рядовым советским поэтом, чуть более культурным, может быть, – но тут его настигла любовь. Он вообще любил последовательность, и Валентина Серова, которую он полюбил, при всей своей ветрености была абсолютно последовательна: она делала только то, чего хотела. Заставить ее нельзя было.