Читаем О Пушкине, o Пастернаке полностью

Пугачев ел уху на деревянном блюде. Увидя Рычкова, он сказал ему: добро пожаловать, и пригласил его с ним отобедать. Из чего, пишет академик, я познал его подлый дух. Рычков спросил его, как мог он отважиться на такие великие злодеяния? — Пугачев отвечал: виноват пред Богом и Государыней, но буду стараться заслужить все мои вины. И подтверждал слова свои божбою (по подлости своей, опять замечает Рычков). Говоря о своем сыне, Рычков не мог удержаться от слез; Пугачев, глядя на него, сам заплакал [IX: 78].

Из рассказа Рычкова, полностью напечатанного в приложении к «Истории», следует, что он сам слез Пугачева не заметил, а узнав о них от офицеров, присутствовавших при разговоре, в раскаяние «изверга натуры» не поверил: «…сие было в нем от его великого притворства, к которому, как от многих слышно было, так он приучился, что, когда б ни захотел, мог действительно плакать» [XI: 355]. Судя по перестановке акцентов и купюрам, сделанным Пушкиным, он думал иначе и представил раскаяние и обращение Пугачева как заключительный «провиденциальный случай» «Истории», ее моральный апофеоз — один из немногих позитивных результатов «бунта бессмысленного и беспощадного»[396]. Переключение внимания с общественно-политических причин пугачевщины на ее моральные последствия, вкрапления чудесных, неправдоподобных случаев в повествование, претендующее на документальность, отказ от поиска общей объединяющей идеи или любых скрытых исторических причин и закономерностей, которые бы объясняли всю череду внешних событий — эти «архаичные» тенденции показывают, что подход Пушкина в «Истории» тяготел скорее к традиционному провиденциализму, нежели к новому романтическому историзму. То, как Пушкин обрабатывает тот же материал в «Капитанской дочке», подтверждает мой вывод. Если в историческом нарративе «провиденциальные случаи» теряются в хронике военных действий, убийств, народных волнений, а связи между ними скрадываются, то в сюжете романа, наоборот, судьбы главных героев изобилуют такими случаями и их «странными сцеплениями» [VIII: 329], о чем нам не забывает напомнить рассказчик. Так, например, когда в Бердской слободе Пугачев спрашивает Гринева, по какому делу он выехал из Оренбурга, ему в голову приходит «странная мысль»: «Мне показалось, что Провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение» [VIII: 348]. Взятые по отдельности, все основные повороты сюжета, позволяющие герою в конце концов избежать наказания и соединиться с Машей, выглядят случайными, почти сказочными нарушениями исторического детерминизма, но в совокупности они образуют рисунок, за которым угадывается метаисторический Промысел[397].

На первый взгляд, может показаться, будто провиденциализм Пушкина восходит к исторической концепции Карамзина, который был склонен объяснять наиболее значимые события русской истории вмешательством Божьего Промысла. При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что смысл Провидения Карамзин и Пушкин понимали по-разному. Хотя устами своей героини, Марфы-посадницы, первый из них провозглашал, что «судьба людей и народов есть тайна Провидения»[398], его «История государства Российского» написана так, будто бы русская часть этой тайны ему приоткрыта. Цель, которую преследует Провидение, — считал Карамзин, — это сохранение и мирное эволюционное развитие русского самодержавия, по его словам, «Палладиума России», чья «целость необходима для ее счастья»[399]. Следовательно, все, что препятствует приближению к этой цели (например, тирания Ивана Грозного), автоматически вызывает Божий гнев и влечет за собой наказание; все, что ему способствует (например, скоропостижная кончина Стефана Батория), интерпретируется как счастливый случай или дар судьбы. В «Письмах русского путешественника», задним числом предрекая революционной Франции «гибельные потрясения», Карамзин восклицал: «Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидению: Оно конечно имеет Свой план; в Его руке сердца Государей — и довольно»[400]. Для современника и участника событий «план Провидения» всегда остается неясен, но ретроспективно он может быть прочитан подобно тому — использую сравнение из предисловия к «Истории Государства Российского», — как мореплаватели читают «чертежи морей»[401]. В некотором смысле Карамзин приписывает Богу свои собственные политические убеждения, и потому без труда выявляет смысл и цели этого плана в прошлом.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

Расшифрованный Булгаков. Тайны «Мастера и Маргариты»
Расшифрованный Булгаков. Тайны «Мастера и Маргариты»

Когда казнили Иешуа Га-Ноцри в романе Булгакова? А когда происходит действие московских сцен «Мастера и Маргариты»? Оказывается, все расписано писателем до года, дня и часа. Прототипом каких героев романа послужили Ленин, Сталин, Бухарин? Кто из современных Булгакову писателей запечатлен на страницах романа, и как отражены в тексте факты булгаковской биографии Понтия Пилата? Как преломилась в романе история раннего христианства и масонства? Почему погиб Михаил Александрович Берлиоз? Как отразились в структуре романа идеи русских религиозных философов начала XX века? И наконец, как воздействует на нас заключенная в произведении магия цифр?Ответы на эти и другие вопросы читатель найдет в новой книге известного исследователя творчества Михаила Булгакова, доктора филологических наук Бориса Соколова.

Борис Вадимосич Соколов

Критика / Литературоведение / Образование и наука / Документальное