В противоположность Карамзину, Пушкин не верил в способность человеческого разума разгадать «план Провидения», во всяком случае, по отношению к русской истории. Если высшие силы и пекутся о судьбе России, полагал он, то их попечение проявляется лишь в непредсказуемых случайностях — в точечных нарушениях законов истории, а не в следовании некоему предустановленному маршруту. Случайные отклонения и их переклички выступают как сигналы с неясными значениями, которые лишь указывают на существование рационально непостижимого порядка. Необычные единичные события в русской истории оказываются тогда более значимы, чем постепенное закономерное развитие основной идеи; парадигматика одерживает победу над синтагматикой. Мы можем сказать, что Пугачевский бунт «бессмыслен» (или «безмыслен»), потому что он русский, и, наоборот, он русский, поскольку отсутствие в нем смысла намекает на какой-то таинственный замысел Провидения.
Провиденциальные воззрения Пушкина на русскую историю противостояли не только наивной исторической экзегезе Карамзина, но и отрицательному провиденциализму первого «Философического письма» Чаадаева, в котором он обвинял Россию и православную церковь в обособлении от главной задачи мировой истории, установленной Провидением и успешно решаемой на Западе, — от построения Царства Божьего на земле. Не обнаружив ничего осмысленного в прошлом и настоящем России, Чаадаев усмотрел в этом доказательство ее богооставленности. По его словам,
Провидение <…> как будто совсем не занималось нашей судьбой. Отказывая нам в своем обычном благодетельном влиянии на человеческий разум, оно предоставило нас всецело самим себе, не захотело ни в чем вмешиваться в наши дела, не захотело ни чему нас научить. Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Наблюдая нас, можно бы сказать, что здесь сведен на нет всеобщий закон человечества. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили[408]
.В неотправленном полемическом ответе на письмо Чаадаева после его публикации в «Телескопе» Пушкин утверждал, что Россия, хотя и стоящая особняком от остальной Европы, имела свое особое предназначение («nous avons eu notre mission à nous») и что ее уникальная история предопределена волей Божьей. «Клянусь честью, — писал он, — что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» («…je vous jure sur mon honneur, que pour rien au monde je n’aurais voulu changer de patrie, ni avoir d’ autre histoire que celle de nos ancêtres, telle que Dieu nous l’ a donnée» — [XVI: 171–172; рус. пер. там же: 392–393]).
Для Пушкина Россия не была ни отставшей частью европейской цивилизации, с опозданием проходящей те же стадии развития, что и Запад, как полагал Полевой, ни богооставленной духовной пустыней, как считал Чаадаев, но уникальной страной, чью особую судьбу диктует непостижимое Провидение. В 1830–1840‐е годы несколько других русских мыслителей (включая и Чаадаева, изменившего свои взгляды), знавших труды Тьерри и Гизо, пришли к сходным выводам. Так, Михаил Погодин в статье «Параллель русской истории с Историей Западных Европейских государств, относительно начала» (1845), помещенной в первом номере «Москвитянина», отстаивал идею, что у начал Российского государства нет ничего общего с началами государств европейских, и потому история России представляет «совершенную противоположность с Историей Западных государств, что касается до ее путей, средств, обстоятельств, формы происшествий, — противоположность, которую представляет наша жизнь и теперь, несмотря на все усилия, преобразования, перевороты, время… <…> Нет! Западу на Востоке быть нельзя, и солнце не может закатываться там, где оно восходит»[409]
. Еще раньше, в лекции 1832 года, Погодин заявлял, что в прошлом России чудес больше, чем в истории любой другой страны: